ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Относительно вашей первой фразы. Не всему написанному надо верить буквально. Даже если на обложке книги стоит «Автобиографические заметки». Дело в том, что писатель, пишущий обычно так называемую «художественную прозу», не может взять и просто так написать что-либо о себе. Он лучше других понимает, что он сам, как, впрочем, и любой другой человек, – не является единством. Человек, его сознание – это всегда вариация человека. Короб копошащихся смыслов. Конкурирующих мыслей и образов. Зачастую – хаос. Кроме того, сами смыслы, мысли, образы – многоэтажные, нестабильные, постоянно меняющиеся, переливающиеся друг в друга, играющие в чижика, вращающиеся вокруг нескольких осей. Да еще ложные воспоминания… амбиции… актерство…
Короче, все мы чижики и, что о себе ни скажешь, – все уже неправда, все уже утонуло в бездонной глубине и выплывет ли снова на поверхность – непонятно. Потому писатель старается в своей прозе – побыстрее опереться на предметы, пейзажи, архитектуру, погоду… а мысли и эмоции повесить на литературного героя, и этот бедняга должен подчиняться воле своего создателя, хотя бы какое-то время, чтобы хаос не прорвался в текст.
Да-да, писатель, пишущий «автобиографические заметки», часто врет как сивый мерин… потому что ему приходится играть незавидную роль собственного литературного героя. Выдуманного героя. Ну и конечно пытается «красотами стиля» и «доверительной интонацией» придать своим писаниям правдоподобность, пробудить в читателе доверие.
Так вот… хватит теории. Да, я работал в Германии на вполне официальных рабочих местах. Год был хорошо оплачиваемым «директором Русского культурного проекта». Устраивал различные мероприятия (видите, использую ненавистный канцеляризм для правдоподобия), так или иначе связанные с русской культурой. В некоем клубе. Сам прочитал для публики доклады о Кандинском, Габо, Врубеле, русской иконе, Шварцмане, Булгакове. Показывал слайды. Знакомые актеры разыгрывали сценки, чтецы читали литературу Толстоевского, клубные дамы готовили блины с икрой, певцы пели арии из русских опер и романсы и прочее и прочее. Несколько лет работал галеристом в одной из городских галерей. И еще некоторое время проработал в музее Ван Де Вельде. Водил экскурсии и охранял серебряные ложки и мебель. В очаровательной вилле, похожей на огромный комод. Были, конечно, работы и похуже, о которых неприятно упоминать. Все бывало. Какое-то время продавал свои картины.
О позиции наблюдателя. Несмотря на то, что я с тех пор, как мы расстались с женой, а произошло это довольно быстро (эмиграция часто уничтожает брак), жил с немками и общался только с немцами, несмотря на мое, потом и кровью завоеванное немецкое гражданство, – немцем-аборигеном ни в Саксонии, ни в Берлине я так и не стал. Хорошо это или плохо – не знаю. Был и остался наблюдателем. Хотя, если не лукавить, я был наблюдателем и в СССР. Может поэтому и стал в конце концов писателем. Ведь наблюдениями надо периодически с кем-нибудь делиться.
ОЛЕГ БУГАЕВСКИЙ: Ваш стиль в искусствоведческой, не побоимся этого слова, прозе индивидуален, как и должно быть, и даже контуры общеизвестных событий у вас свои, персональные. Вы словно «ощупываете», то бишь изучаете вслух, на письме, не только картину, но и мнения о ней, историю создания… Пишете, словно для себя, а получается, что мысль оригинальна и вполне себе конкурирует с официальными мнениями: «Грубые немецкие распятия – вызов сладковатому итальянскому искусству». Это результат бесед, пускай даже с самим собой, приватных лекций – или просто мнение «частного лица»? Ведь общие рассуждения, пишете вы, «даже такие красивые, как у Бруно Шульца», давно перестали вас убеждать…
ИГОРЬ ШЕСТКОВ: Несчастные ученые искусствоведы, чаще всего маскирующие свое несчастье всезнайством, высокопарностью и несносным многословием, не имеют право привести в своих статьях ни одного непроверенного факта, ни одной не доказанной теории. Любое их высказывание, даже самое невинное, может быть легко оспорено, если за ним не стоит запись в архиве, или хотя бы упоминание в письме бухгалтера, современника субъекта их исследований. А что, например, писать о Босхе, когда от его жизни, кроме картин, остались только три или четыре скупые записи в архивах. А сам он не оставил ни одного письма, ни одной записочки, потому что скорее всего был неграмотным. Как расшифровать его аллегории и символы, если он наверняка и не понял бы такие слова – аллегории и символы. И не оставил нам никаких ключей.