Конных было человек с десять, да пеших с пяток. Промеж них приметил я и мужичка, что когда-то у нас с тятей корову с заднего облука отвязал, приговаривая: «Не плачь, рыбка, дай крючок вынуть…» Держал мужик ружьишко, и я с него глаза не спускал.
— И тем, что сзаду, тоже прикажи.
— Мужики, пятьте лошадей на полста саженей! — прохрипел ссыльный.
А я уже башку его за волос взял и топор приготовил на взмахе.
— А ты, с ружьем, — кричу, — я тебя знаю. Велю Саньке Кнуту высечь тебя, паскудник…
Мужики развернули лошадей, а тот, что с ружьишком, потрусил за ними с оглядом, поправляя шапку. Те, что были сзаду, тоже все поняли и отъехали в обрат.
Выпустил я ссыльного, поднял он шапку, водворил ее на башку, пряжку на гашнике поправил и сказал:
— На вершок ошибся. Левей надо было брать, не махал бы теперь топором надо мной… А ты, девка, из Парижу, чай?
— Шапку долой, вор, когда с цесаревной говоришь! — крикнула Елисавет Петровна. Дала волю крови царской и не чуяла, что злобить ссыльного не должно, потому как за его спиной мужик с ружьем и две чертовы дюжины армаев.
— Чья ж она дочка? — каторжник их ко мне оборотился.
— Царя Петра.
— Какую птичку чуть в клетку не поймали! — Ссыльный подошел к телеге и прыгнул на нее. — В отца пошла. Сраму не боишься. Тот мужиков за бороды, а на баб мужицкие портки.
Цесаревна кнут подняла.
— Уймись, Петровна, — молвил ссыльный. — Я-то помереть не боюсь. Скажу — и мой товарищ скрозь тебя прошьет из ружья.
— А ты не охальничай, — встрел я. — Я уж на вершок не ошибусь. Ваше высочество, сойдите с коня.
Алешка был весь красный, аки рак вареный. А цесаревна послушалась меня. Видно, дошло в ее бабьи мозги, что мы не на машкераде.
— Вишь, как холопа своего слушаешь, — ухмыльнулся ссыльный. Он нашарил в телеге бутыль с шампанью. — Ну-ка, твое высочество, поднеси холопу Семену чарку…
— Смерд вонючий, — скрозь жемчуга процедила цесаревна.
— Ты, что ль, лучше пахнешь? От твоего семейства за версту кровью несет. Никакие румяна тебе не помогут. — Семен стал распечатывать бутыль, пробка сиганула и попала в цесаревну, прямо в ее грудь. Семен сызнова оскалился и выпил полбутыли. — Ох и колкое вино! — Он порылся в сене и достал кружку. — Нонеча какой день-то? Вроде двадцать шестой день месяца июня. Твое высочество не помнит, что двадцать лет тому приключилось. В тот день преставился царевич Алексей Петрович, братец твой, хоть и не единоутробный. Запытал царь сына родного. Ты, Лизавета, садись, в ногах правды нет, да и нигде ее нет. Не хошь, как хошь. Дослушай тогда. Мой батя кабак держал на Стрельненской дороге, в пятнадцати верстах от Питера, а ране был слугой у графа Ивана Мусина-Пушкина. Своими глазами он видел, как на его мызе царь пытал сына своего. Приехал отец домой и плакался о том. А выдал батю холоп князя Меншикова. И за то, что батя мой тайну ту проведал, отрубили ему и его жене, мачехе моей, значит, головы в Петропавловской крепости. Случилась та казнь через полтора года после смерти царевича, декабря пятнадцатого дня. И доносчик получил пятьдесят рублей от Тайной канцелярии. И коль ты христианка, выпей за помин души моего батюшки, казненного по доносу…
— Выпить — выпью, — ответила цесаревна, — да только не тебе судить отца моего.
— И мне судить, и другим, чьих отцов да братьев он также жизни лишил. Числа им несть…
Семен кружку вылакал, спрыгнул с телеги и пошел по большаку в сторону своей ватаги без огляду. Только когда поравнялся с мужиком, что стоял с ружьишком, крикнул:
— Ежели б не твой холоп, Лизавета, порешили бы мы всех вас! А до царевой крепости я еще доберусь…
— Будь я царицей, — сказала цесаревна, — сей бы час отписала тебе вольную, Асафий, и семье твоей тоже…
— Будь вы ею, с холопами на пикники не ездили бы, а пуще без охраны. Остались живы, и слава Богу…
Дядя Пафнутий получил из Академии ответ, в коем черным по белому отписано было, что холопам не пристало лезть туда, куда их не зовут, и коль те холопы находят время размышлять над апориями Зенона, стало быть, их мало секут…
— Выкрутились! — сверкнул глазом дядя Пафнутий. — Не знают, как решить задачу, вот на плети и указуют…
Однако про письмо я скоренько забыл. От Алешки узнал, что арестовали князей Долгоруких и Голицыных, самых близких к цесаревне людей. Алешка ходил смурной, боялся, что могут и цесаревну арестовать. Признался, что дюже кохает ее. Слухачей он не боялся и пуще прежнего зачастил к ней.
А тут еще обвенчались принцесса Аннушка с принцем Антоном, и до ноября я проходил сам не свой. И то ль оттого, что в мороз дрова колол и распарился на слоновом дворе, то ль от чего иного, только однажды пришел я в амбар к Рыжему, а меня дрожмя бьет, зубы трещотку почали, будто ложки-межеумки у скомороха. Голова тяжелая, в глазах тьма. И колена ровно из ваты. Дядя Пафнутий чарку медовухи мне дал.
— У тебя не горячка ль ненароком? — спросил он.
Повел он меня в мою каморку. Степка околь нас верещал, понимал, что хозяин захворал. Дядя Пафнутий камин растопил, холодную тряпицу на чело мне устроил и сказал, что заутро заглянет ко мне…