Замирение праздновали на масленицу. Государыня приказала выволочь на площадь перед Зимним дворцом жареных быков с золочеными рогами. Вместо водобоев из труб вино било струей. Честной люд свалку устроил, чуть не передавили друг дружку. Пил и ел всяк, у кого локти бойчей были. А после в небе фейерверк загорелся и светло стало, как днем. Золотые звезды фыркали и искрились. Взлетало к небу сало мужицких буренок. Я под тем звездопадом увидел околь ссыльного Семена, к нему бочком пробился:
— Здорово, Семен.
Он зыркнул на меня, губы скривил и ответил:
— Вот и добрался я до крепости вашей!..
Он свистнул, к нему три мужика подошли в зипунах. Одного я сразу признал — того, что с ружьишком был, когда армаи цесаревну окружили, а ране буренку увести у нас с тятей хотел. Семен им что-то нашептал, и они скрылись в темени. Почуял я неладное в его ухмылке криворотой.
Православные радовались, что война кончилась, что не посекут боле сабли турецкие и не побьют пули русских головушек. Где ж те новобранцы, кои сейчас без рук и ног по избам лежат и не ведают, что здесь задарма золото и серебро бросают в народ и быками потчуют? А они и корочку сухую сами себе в рот не могут положить.
Опаска моя о Семене не напрасной была. Назавтра застал я дядю Пафнутия во флигеле пьяным. Из-под кустистой брови один глаз меня пронизал, а левый веком был прикрыт. Знать, еще не всех чертей выслепил.
— Что в бочке водки осталось, — сказал он, сгрызая луковицу, — в казарму отвезешь на поминки…
— Чьи поминки?
— Митьки моего.
— Ты что?!
— Не штокай. Митьку воры в крепости вчерась убили, на карауле стоял. Пятьсот рублей денег казенных покрали и сбегли. А Митьку кистенем по виску…
На отпевание в храм приехала цесаревна в трауре. Солдаты расступались, когда она ко гробу шла. На глазах цесаревны слезы посверкивали. Батюшка кадилом размахивал, солдаты перешептывались.
Митька лежал в шестидоске-домовине будто живой. Свечка в руках его слезилась, и пламя в храмовом духе щель искало, куда бы можно было вплыть и успокоиться. В головах Митьки стоял дядя Пафнутий. Сухие губы его шевелились, оба глаза закрылись. А рука лежала на Митькином виске. Знобко мне стало и сиротно. Поднял я дядю Пафнутия и увел к себе. Сам на полу устроился. В тот день не стал я ему говорить, кто Митьку порешил, а рассказал после. Дядя Пафнутий чарку наполнил и молвил:
— Гореть убивцу в геенне огненной без покаяния…
Алешка Великим постом ходил чернее тучи. Елисавет Петровна открыла ему, что фельдмаршал Миних вызывал ее лекаря и предлагал за надлежащую награду докладывать ему, с кем встречается цесаревна. Лекарь дал полный отказ. И еще Алешка добавил, что государыня прознала про наш пикник в лесу и про Семена и его армаев тож.
К лету сызнова дымная мгла из лесов потянулась к Питеру. А дядя Пафнутий и того не замечал. Коренник болотный подземным жаром объят был, а дядя Пафнутий всю землю у амбара исчертил прямыми да углами. Курам зело нравилось оное увлечение дяди Пафнутия — клевали они те линии в охотку: в расковырянной земле черви да букашки ползали.
Тимоху я всю весну не видел. Алешка тоже носа не казал. Однако прибежал, когда дядя Пафнутий землю на дворе взрыхлил уже так, что можно было рожь сеять…
— Ты заутро можешь мне подсобить? — спросил Алешка.
— Утром я Рыжего на реку вожу.
— Це мне и треба. Слухай. Миних посылает за цесаревной кучеров, нюхают они, куда она едет и с кем видится. Втямку тебе то?
— Не втямку.
— Твоего Рыжего кобылы боятся. Помешать треба кучеру поихать за цесаревной.
— Вот так-то втямку…
Заутро повел я Рыжего на Фонтанку чуток поране, чем доселе важивал. Как он со Степкой откупался, двинулись мы к обжорному рынку, велел я Рыжему стоять, а сам на крестец сунулся поглядеть, когда покажется карета цесаревны. Обложили цесаревну так, что нудили ее все время бороду на плече держать после убиения Долгоруких…
Вскоре и впрямь карета из-за угла вывернула. Но подкатила ко мне и остановилась, и вышел из нее Василий Никитич. Сколько лет не виделись мы с ним. Постарел он, осел, огрузнел. Складки у губ глубокие, аки борозды, глаза потускнели. Обнял он меня и сказал:
— Настоящим мужиком стал…
И все на палку свою опирался.
— Когда вернулись, Василий Никитич?
— Недавно. — Он свел брови, и складка промеж них разделила переносье. — Сенат мое дело рассматривает. В казнокрадстве обвиняют. Сколь тех изветчиков прошло на моем веку. Помешал Демидову грабить казну. Крепче всех кричит «держи вора» сам вор. Вот так-то, Асафий… На старости лет и меня хотят, как Долгоруких, в расход пустить. Думаешь, немцы? Свои же. Ну, да Господь с ними. Ты что тут делаешь?
— Слона водил купаться на Фонтанку, Василий Никитич.
— Мне бы так, — вздохнул Василий Никитич. — Скотина тем отлична от двуногих тварей, что у нее завсегда есть чувство благодарности. Прости меня, старика. Поеду… Как-нибудь загляну в твой амбар…