Сколь часов прошло, я уже не соображал. Темень вкруж, а меня пуще лихорадило. Услышал, как дверь скрипнула, спросил:
— Дядя Пафнутий? Испить бы воды…
Никто не ответил. Подумал я, что бредить стал. Сел, а в глазах круги золотые с дырками, как у валдайских баранок. Услышал над собой дыхание. Чьи-то руки мне на плечи легли.
— Асафий, это я, Анна…
— Цветочек лазоревый?
— Я, я… Какой ты горячий, не жар ли у тебя?
Что сказать дале? Не был я Иосифом Прекрасным и соблазнился женой ближнего своего. Что было промеж нами, об том никому не положено знать — только Богу…
— Скажи мне молитву, — попросила напоследок Аннушка, — чтоб только моя была, и ничья.
— Агница Твоя, Иисусе, Анна зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю, и Тебе ищущи страдальчествую…
Аннушка вторила и все гладила меня по челу.
— Как же ты решилась?..
— Молчи, молчи…
И рассказала она мне, что вчера казнены Долгорукие. Четверо их было, двоих отправили в ссылку.
— Не уходи, — просил я ее и опять руки ей целовать принимался. Аннушка и смеялась, и плакала…
Не помню, как она исчезла. Всю ночь метался я и, сколько времени прошло, не ведал.
А как очнулся, увидел Тимофея.
— Лежи, лежи, — сказал Тимоха. — Четверо суток отхаживали тебя.
— Пить, — молвил я и захрипел. Тимоха чашку к губам моим поднес. Я выпил и назад во тьму провалился. Глаза открыл, чую — лежу весь мокрый, руки не могу поднять. Мерещиться стало — сидит предо мной ворожея Александра. Закрыл глаза, после открыл — морок не проходит.
— Пить, — попросил я, и тьма кромешная в третий раз меня поглотила.
С постели впервой я встал на восьмой день. Ноги дрожали, однако уже вжиль пошел, во рту сухости прежней не было, и язык вроде как свой ворочался. Степка в клетке дремал. Я тряпку взял и на клетку набросил. Пламя на свечке метнулось и обратно всподымя устроилось.
На тарелке яблочки аркадские желтели. В очаге угли теплились. Ополовинил я кринку молока, вернулся на постель и упал ничком. Проснулся — светло в каморке. Солнце вползло в окно и уже к изголовью моему подбиралось.
За окном весь сад был покрыт снегом. Надел я кафтан, Степку из клетки выпустил — нырнул он в фортку, к Рыжему полетел. Отлежался я за день и решил к обжорному рынку пойти в мясные ряды. Лизун там на привязи сидел, надобно было проведать его.
На рынке было слякотно, пахло рогожами, кислым пирогом и тухлым мясом. И ярыжек прибавилось невесть сколь. В мясных рядах заглянул я в сарай, где заперли Лизуна. Увидел он меня, заскулил, на задние лапы вспрял — выше меня вырос. Торговец, что дверь мне отомкнул, бранился:
— Из своего кармана платим. На ошейники да канаты разорились, а уж прожорлив — только подавай. Сколь еще держать, не говорят…
Мясник бурчал, покуда я Лизуну сахар скармливал. А я все гадал, примерещилось мне иль нет, что Аннушка ко мне в ночь приходила.
— А что столь ярыжек расплодилось на рынке?
— Так ведь после казни Долгоруких народ только про то и говорит.
Покуда я до амбара добирался, снег выпал такой щедрый, что все улицы устлало будто саваном иль фатой. Дядя Пафнутий узрел меня и запричитал:
— Иди ложись, на тебе лица нет!..
— Как Рыжий-то?
— Что ему сдеется? Здоров. Иди, говорю!
— Ты лучше скажи, кто у меня был, когда я хворый лежал?
— Я, Тимоха…
— А еще?
— Боле никого не видел.
На Рождество отпустил меня дядя Пафнутий в Раменки. На обжорном рынке купил я порося жареного, пшенки, орехов лесных, Дарье и Михаилу сладких пирогов и уложил кладь в разлогие сани. У рыночных ворот гуськом стояли подводы, груженные мерзлым салом. Я насчитал пятнадцать саней, и все с верхом.
— Куда столь сала-то? — спросил я головного.
— Во дворец, к торжеству январскому на лиминацию. Замирение с турками праздноваться будет.
— И сколь пудов?
— Двести.
— Неужто?
— А допрежь еще триста…
— Говяжье?
— Оно…
Дал я мужику полтину, и он топором вырубил мне с полпуда.
…В избе, когда я в сени вступил, ударил в меня дух еловый. Матушка елку поставила под образами, тряпицами украсила. Выложила с поду пироги на стол. Тятя смолил бичеву и валенки подшивал. Откусив бергамот с коричной нутрецой, он спросил:
— Ну, Сафка, в Польшу-то еще не собрался?
— Начто?
— Двое наших, с коими Никита собирался убегнуть, намедни воротились.
— От добра добра не ищут.
— А они и не искали. Их нашли и вернули по царскому указу.
— Ну и что говорят?
— Что мужик там купается, аки сыр в масле. Дали им землю, по паре коней и коров, птицу, и все за так. Сказали, отработаете опосля. За шесть лет скопили товару столь, что расплатились, еще коней купили и скотину. Амбары полны зерна, кормов на две зимы вперед — пьяны и нос в табаке…
— Веру-то не заставили сменить?
— Не трогали. Однако сказывали, будто нашего флоту капитана, что в жидовство перешел, и жида, что его обрезал, сожгли заживо, как отца моего на Болоте…
— С чего ж их тогда вернули-то? — спросил я.
— Чтоб другим неповадно было. Этак все подадутся со своих мест. И так уж в деревнях мужиков не осталось. И я бы попробовал, да куда уж — обык со своими босяками жить. Годы не те. Кости, знамо дело, к стуже ломит…