Что обернулся он зверем, и Уруй зовет его Сэв, и более прочего мяса по нраву ему особое — то, что нежно и сластит. Ходит он повсюду, и нет ему иных троп, кроме тех, что его тропы. А тропы эти как бы живые, и как о живых никогда не скажешь, что будет с ними, так и с тропами в тайге — не скажешь, куда они выведут. Иная вроде оборвалась и никуда не ведет, но это только тому, кто не видит, а зверю, которого Уруй назвал Сэв, тропы открываются и ведут, ведут, ведут… И больше ничего зверю не надо, кроме тропы. И мало что помнит зверь, когда идет. Вот разве что только помнит темный колодец, где он сидел, когда был человеком по имени Юшка, и даже кличка у него была какая-то, только забыл он ее, как забыл и то, почему оказался в темной яме; помнит, что порой кидали ему сверху мяса вареного кусок. А мясо всегда сластило и как бы говорило с ним о том, что приключалось с мясом, когда оно было человеком. И совсем не помнит Архип, как вышел Юшка из темной берлоги и пошел зверем по имени Сэв из одного сна в другой сон. Встречали его на тропах тунгусы, и маньчжуры встречали, и дучеры с даурами тоже. А монголы заняты были войной и не заметили Сэва, бредущего по берегу Енисея. Те же, кто его видел, брали дерева кусок и нож острый и вырезали из дерева идола, называли его «бурхан» и верили, что кусок этот может спасти от бед, а если не спасал, то сжигали дерево, или закапывали поглубже, но никогда в воду не бросали, разве что только обмотав волосами врага, чтобы худо врагу было. Видел зверь, как солдаты китайского императора сожгли острог на берегу Соколин-хэ и пепелище засыпали солью вглубь на локоть, чтобы не росло на этом месте ничего, а только изюбри да косули приходили на солончак и лизали просоленные головешки. Долго так ходил зверь по тайге — не сказать. У сна же, как и у троп, по которым ходят и зверь, и Уруй, и другие, — свои мерки, с аршином к ним никак не подступишься… Ходил так, ходил зверь и почувствовал голод, и пуще голода одолела его любовь. И встретилась ему женщина, молодая, белая, но и как бы черная оттого, что братья ее, с кем она жила как с мужьями, были хоть и из одного лона, а все же сыновьями разных отцов. И зверь-Сэв взял ее и утолил любовь, а голод не утолил, потому что слишком уж любил, да и убежала Анна, дочка Исая Ликина, и не к кому-то, а прямиком к Луче Серому, сидящему на своем хуторе, который зовут Сто Шестьдесят Восьмой, потому что имя это — чистое золото. Вот так и ходил зверь-Сэв по сну Архипа Кривоносова, и был тот зверь страсть как голоден и страсть как влюблен…
…
В сенях дома Кривоносовых обнаружили разложенные внутренности — желудок, кишки, легкие — как будто кто-то карту к неведомым местам рисовал, используя несъедобные части Пелагеи, а скоробогача Кривоносова больше в Малом Париже не встречали. По зиме, правда, на околицах по снегу видели здоровые, как бы человечьи следы, но, может, то и не Сэв. Уруя спрашивали, но он плечами пожимает, дескать «моя-твоя-мала-мала-не-понимай-совсем-однако-капитана»… Зинатулла, прежде чем отправиться в хадж к своим святым местам, сказал: «Если дураку дать добро, так все одно дурость выйдет… не надевал бы на себя чужого, отдал бы сыну своему, может быть, и обошлось, а так пусть ходит… закрыть бы, конечно, колодец этот, но, может, и сойдет…»
В октябре или ноябре я пришел в гости к Сергею Иванову, и он мне показывал свои фотографии, спрашивая при этом, можно ли их нормально продать. Я пожимал плечами; в самом деле, кому нужны эти убогие пейзажи, пейзажи, пейзажи и вновь пейзажи? Иванов пошел ставить чайник и заваривать чай, а я наугад вытащил с книжной полки из толстой пачки одну фотографию и, глядя на голое мертвое тело (только мертвое может лежать в такой позе), вспомнил, что вкуса сосков Ларисы Берг я не помню, но были на них редкие и жесткие волоски, очень похожие на лобковые.