Крылов для Федотова был не Крыловым анекдотов, не тем Крыловым, которого позволялось в журналах называть великим баснописцем. Федотов знал не только басни; биографы подтверждают, что у него в комнате на столе лежали екатерининские журналы, в том числе крыловская «Почта духов».
Вовремя сказанное слово могуче. В искусстве люди переговариваются через десятилетия и столетия, через тысячи лет, не повышая и не искажая голоса.
Крылов сказал вовремя. Письмо дошло до человека, который его знал, у него учился правде.
Тридцать первое января 1837 года
…Черты лица резки, сильны, мертвы. Он был, как должен быть мертвый Пушкин.[23]
Петербург – это не только Триумфальные ворота с соборами и дворцами, это и дома, каменные и деревянные.
У себя дома художники часто рисовали интерьеры.
Обычно бралась комната с открытой дверью, за окном пейзаж, за дверью другая комната; на стенах рисунки, в комнате иногда какая-нибудь фигура, но мелкая, взятая больше для масштаба.
Больше всего интересовались перспективой и передачей материала: истертого, дощатого или лоснящегося паркетного пола, мебели красного дерева, карельской березы, отраженной в зеркале.
Так рисовали художники дома.
В Академии художеств однообразно повторялись программы на сюжеты русской истории, превращенные в подобие римской истории.
Рисунки иного характера попадались в книгах, но это принималось за малое искусство.
Старые картины Левицкого, Боровиковского считались хорошо написанными, но как бы частными. Венецианова уважали, но относились к нему снисходительно.
Для религиозной живописи готовился Исаакиевский собор, как большой манеж для благочестивых упражнений.
В Эрмитаже, рядом с Зимним дворцом, была живопись даже жанровая. Но этот жанр был прощен за то, что, отдаленный от нас временем и чужестранным происхождением, он уже казался оперой.
Пушкин жил в опале; поэма «Медный всадник» была запрещена, реалистическая проза не была до конца понята критикой.
Не знали даже, насколько любит народ Пушкина, насколько народ понял своего поэта.
В конце января 1837 года по городу распространилась весть, что поэт ранен на дуэли. Ранил его кавалергард Дантес, французский эмигрант, бежавший с родины после июльской революции 1830 года, приемный сын голландского посла, русский офицер, красавец блондин; Федотов видел его на параде.
Шепотом прибавляли к имени Дантеса имя царя.
Двадцать седьмого января узнали – Пушкин умер.
Тридцать первого января Павел Андреевич пошел наискосок через Неву к Зимнему дворцу. Поднялся по крутой гранитной лестнице, перешел набережную – Зимний дворец стоял на краю огромной снежной площади.
Посередине площади, торжествуя, возвышалась Александровская колонна с изящным бронзовым ангелом у креста. Направо сквозила торжественная арка, построенная Росси; в арке, переламываясь, начиналась Морская улица.
Над Зимним дворцом синие дымы. Белый снег, розовое тело колонны, темная бронза ангела, бронза четверки коней над аркой и голубые дымы на сером небе – все печально.
На том берегу неширокой Мойки, за мостом, стояла толпа – люди в шинелях, шубах, тулупах, чуйках; много женщин, старых и молодых. Парадные двери дома заперты; входили и выходили в швейцарскую дверь – узенькую, высотой в полтора аршина.
На этой дверке написано углем: «Пушкин».
Все шли, не раздеваясь; поднимались по лестнице в пальто, в шубах.
На лестнице тишина и запах свечей.
Федотов вместе с толпой попал в комнату, заставленную с одной стороны ширмой.
У окна на столе бумага и чернильница.
Дьячок в черном стихаре басом протяжно читал псалтырь:
– «Во смерти нет памятствования о тебе; во гробе кто будет славить тебя? Утомлен я воздыханиями моими. Иссохло от печали око мое».
Пушкин лежал в гробу, одетый в штатское; локоны зачесаны на бледные виски; закрыты огромные глаза; у ног поэта рисовал белокурый художник.
В открытые двери соседней комнаты было видно – на бедных полках из простого дерева плотным строем стояли книги. За окном, во дворе, стояла распряженная карета; ворота конюшни открыты, лошадей в конюшне нет.
Толпа проходила медленно – в тесноте трудно было обойти гроб.
Федотов обернулся и в последний раз увидел высокий лоб, спокойные губы Пушкина и лицо живописца – бледно-желтое от света свечей, отброшенного листом бумаги, на котором делался набросок.
Через несколько дней в городе появились переписанные писарским почерком на канцелярской бумаге во многих экземплярах стихи Норова:
Хотели исказить биографию поэта. Но стихи Норова забылись.