Федотов написал письмо В. В. Самойлову, уже тогда известному артисту Александринского театра. Спрашивал он, не купит ли картину Кокорев, откупщик, который торговал солью, крутил миллионами, брал подряды.
Но Кокорев – старообрядец поморского толка. Зачем ему картина? Для чего она ему?
Писал Федотов и Тарновскому. Тот посмеялся над Прянишниковым, но другой цены не дал. Ему Федотов не нужен. Ему больше нравятся итальянцы и художники, рисующие его Качановку.
Пришлось писать Прянишникову. Федотов писал в черновике:
«Понимаете, как мне дорого самолюбие… Я им покупаю будущую мою судьбу… Меня нужда гнетет… А вы богач!.. Между нами та разница, что не я узнал про вас, а вы про меня. Вы меня позвали. Моя лучшая картина… Неужели только тысяча рублей?»
Такие письма остаются в черновиках, потому что перебелять их бесполезно.
Нет картине места, никто для нее не подвинется; она бы потолкалась сама, а ее за локти держат. Будет висеть она у Прянишникова под замком.
Картина стоит жизни, за нее платят молодостью, любовью, от нее стареют; она продана, ушла в чужой дом, как будто замуж за нелюбимого вышла, живет она за чужой дверью, у двери сидит швейцар с булавой. К своей картине не придешь: швейцар ногу выставит.
Больше нельзя увидеть картину «Сватовство майора». Может быть, только через год и то на минуту.
Павел Андреевич начал тосковать по картине и заново писал ее; она изменялась. Еще красивее стала невеста, одухотворилось ее лицо; она убегала, красавица, убегала от художника.
Картина кончена, и надо ее продать.
Картины стоят любви. Те женщины, которые нарисованы на картинах, могли бы быть любимыми, но картины – это неисполненные романы или романы завершенные.
Пройдет сто лет, раскроют инициалы в письмах, разгадают, кого написал художник, расскажут о женщинах, как они вышли за других, как они постарели. Как будто откроют сундук с наследством и вынут старое платье. И не оживет это платье, потому что умерли люди, которые носили его.
Останутся картины художника с вечной, неистребленной, чистой любовью, вписанной среди смешных людей.
То освобождение любви, о котором говорили и петрашевцы, о котором мечтал по ночам художник, то счастье, за которое шли на эшафот, – оно в картине.
Тот, кто вернется от картины к биографии, не пойдет по дороге художника; дорога шла от жизни к картине, жизнью написанной. Жизнью оплачено то, чтобы горькая жизнь стала на картине обещанием другой жизни – прекрасной.
Федотов любил. Он пел:
Болят глаза. Надо идти гулять.
На двенадцатой линии уже нет извозчиков. Все ниже дома, все больше травы, все гнилее мостки.
Вот человек в венгерке – он всегда ходил небритый; сейчас почувствовал строгость времени и побрился; вот здесь всегда попадались солдаты Финляндского полка: они забирались к самой Галерной гавани, чтобы меньше козырять офицерам. А теперь пусто: на улицах пошли строгости и усилились патрули.
Вот мостовая кончилась; тихая вода, отмели и низкая, вытоптанная трава.
Там, над Питером, золотой купол Исаакия, как шишак на отрубленной голове брата Черномора.
Здесь низкое солнце; здесь закопаны в безымянной могиле тела казненных декабристов.
Тихо, туман, трава, вода… Уже желтеют деревья.
Двадцать второе декабря 1849 года
Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром,
Даже старцы ходили несмело,
Говорили негромко о нем.[48]
Вернадский был прав, к нему и к его друзьям-художникам следствие подобралось очень близко. Арестовали и допрашивали надворного советника А. П. Баласогло – человека, близкого к искусству. Был он из семьи моряков, служил долго на Черноморском и Балтийском флоте, принимал участие в сражениях, был дружен с Геннадием Невельским и хотел с ним ехать в экспедицию для исследования восточных морей.
Баласогло занимался восточными языками и одновременно страстно был предан русскому искусству, добиваясь вакансии библиотекаря Академии художеств, думая там специально заняться составлением каталогов произведений отечественных мастеров.
При допросе расспрашивали надворного советника о его знакомых, о художниках Вернадском, Трутовском, Бейдемане и о Павле Федотове.
Баласогло сумел ответить довольно распространенно, но невнятно. Следственная комиссия уже имела на руках больше обвиняемых, чем на то рассчитывали; надо было свезти всех арестованных в Петропавловскую крепость до ледохода.
Николай Павлович сам накладывал резолюции на донесения о деле петрашевцев.
Он писал: «Я все прочел; дело важное, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо».
На дальнейших докладах он писал:
«С богом, и да будет воля его».
«Дай бог во всем успеха».