Я уже забыла, в какой связи Фаня сказала это, но помню, что мы очень-очень смеялись, не могли остановиться, у меня от смеха даже слезы выступили, но она даже не улыбнулась. У Фани был такой обычай — порой сказать на полном серьезе такое, от чего все рассмеются, и она знала, что будут смеяться, но сама не смеялась. Фаня смеялась лишь в тех случаях, когда это как-то трогало именно ее, смеялась одна, отдельно от всех, и тогда, когда никто даже не подозревал, что в теме беседы есть и смешная сторона. Вот как раз тогда твоя мама и взрывалась смехом. Впрочем, случалось это с ней чрезвычайно редко. Но если уж Фаня смеялась над чем-нибудь, то все находящиеся в комнате внезапно обнаруживали, что это и вправду смешно, и начинали хохотать вместе с ней.
«Всего-то вот такая капуста, — сказала она и, раздвинув ладони, показала размеры этого кочана, — но что за чудо: эта капуста вмещает и небо, и землю, и солнце, и звезды, и идеи Платона, и музыку Бетховена, и французскую революцию, и романы Толстого, и «Ад» Данте, и все пустыни, и все океаны… Есть там вдоволь места и динозаврам, и китам… Все легко проникает в недра этой капусты: и надежды человечества, и страсти, и вожделения, и ошибки, и фантазии… Всему там находится место, даже бородавке с черными волосами, что растет на подбородке
Потом Фаня написала мне из Праги философское письмо. Мне тогда было около шестнадцати, а она уже была девятнадцатилетней студенткой. Возможно, она писала свои письма ко мне чуть-чуть свысока, потому что я всегда считалась малышкой-глупышкой, но я помню, что это было довольно длинное, подробное письмо, обсуждавшее проблемы наследственности в их столкновении с окружающей средой и свободой волеизъявления.
Сейчас я попытаюсь пересказать тебе, но, разумеется, своими словами, а не словами Фани: вряд ли среди моих знакомых найдется много таких, кто был бы способен говорить так, как Фаня. Рассуждала Фаня примерно так: наследственность и формирующая нас окружающая среда, а также общественный статус — все это можно сравнить с картами, которые раздаются вслепую до начала игры. В этом нет никакой свободы — мир тебе дает, а ты просто берешь то, что дают, без какой-либо возможности выбирать. Но — так написала мне твоя мама из Праги — вопрос в том, что каждый из нас делает с картами, которые ему сдали. Ведь бывают игроки, великолепно играющие и при не слишком хороших картах, а бывают и те, у кого все наоборот: даже если карты выпали замечательные, можно все потратить, все проиграть! И это — и есть наша свобода: свобода сыграть теми картами, что нам сданы. Но и эта свобода, — написала мне Фаня, — зависит, по иронии судьбы, от везения каждого участника игры, от его терпения, разума, интуиции, смелости. И ведь, в конечном итоге, эти качества — тоже только карты, которые выпали или не выпали нам перед началом игры, без каких-либо вопросов с нашей стороны. А если это так, то что же, в конце концов, остается нам в качестве свободы выбора?
Не так уж много, — утверждала твоя мама. — Возможно, нам оставлена всего лишь свобода смеяться над нашим положением либо оплакивать его, свобода принять участие в игре или исчезнуть, свобода попытаться, по крайней мере, понять, в чем нужно, а в чем нельзя уступать, либо не делать таких попыток. Короче выбор — между тем, чтобы провести эту жизнь, бодрствуя, или провести ее в полудреме.
Вот такие примерно вещи писала Фаня, твоя мама. Но я их изложила своими словами. Ее слова я повторить не способна.
Если уж мы говорим о противостоянии судьбы и свободы выбора, если уж говорим о картах, то у меня для тебя припасена еще одна история. У Филиппа, нашего