Читаем Повесть о смерти и суете полностью

Впрочем, о каком тут приходится говорить везении, если попасть в самого же себя при таком изобилии людей есть как раз невезение! А что если, подобно Нателе, я — такой же, какой есть — уже когда-то существовал и просто ещё раз попал сейчас в самого себя?

Вопрос этот развеселил меня — и я с восхищением подумал о водке, которая, как оказалось, разъела жгут, удерживавший во мне моё же сознание точно так, как удерживают на нитке накаченный гелием шар. Я с восхищением подумал и о самом шаре — о собственном мозге: как же ему, дескать, удаётся так высоко парить? Вопрос был риторический и ответа не имел. Если бы мой мозг был столь прост, что его можно было бы понять, то я, как известно, был бы столь глуп, что не смог бы этого сделать.

Теперь уже улыбался и я.

— А ты ведь тоже себе нравишься! — рассмеялась Натела. — И беседуешь с собой, потому что считаешь всех дураками.

— Я и с собой, кстати, общаюсь как с дураком…

— Полезно?

— С дураком общаться полезно только если он умнее тебя.

— А я, наоборот, не люблю мудрость, — улыбнулась Натела и сверилась с петухом. — Правда? Если бы с глупостью возились так же, как с мудростью, из неё вышло бы больше толку. А что — мудрость? Что она кому дала?

— Можно ещё раз? — спросил я и потянулся к графину.

— Надо же закусить! — воскликнула она и, поставив петуха на пол, принесла мне тарелку с вилкой и ножом.

Потом шагнула к оконной раме, в которой задыхалось забредшее из Турции пенистое облако. На раме снаружи покачивались на шнурах рассечённые вдоль грудины засушенные гуси. Натела поддела один из шнуров пальцем и положила на стол птицу, бесстыдно распахнувшую предо мной свои недра.

Петух посмотрел сперва на гуся, потом — внимательней — на меня и, нервно моргая пунцовыми веками, вернулся к хозяйке на колени.

— Это Сёма гусей сушит, не я, — оправдалась Натела. — Научился у отца, царствие ему!

— Когда же он успевает? — удивился я.

— Он не работает, — ответила Натела. — Да и стихи не рифмует…

Мне снова стало не по себе: над кем же она издевается теперь — надо мной или Сёмой?

— А мне эти стихи нравятся, — соврал я. — Он тебя любит.

Натела вдруг вскинулась и, подавшись ко мне, закричала:

— Не смей!

Я догадался, что сердилась она не на меня.

— Никто в этом мире никого не любит! — крикнула Натела. — И это правильно! Любовь только калечит! Она — не от этого мира! От этого — другое! — и, выдернув из горлышка графина длинную затычку, ткнула её мне под нос. — Вот это! И ещё деньги!

Зрачки её пылали яростью затравленного зверя — и мне не верилось, что лишь недавно они напомнили мне лилии в китайских прудах. До этой встречи с Нателой я и не знал, что отсутствие любви или её недоступность может вызывать у человека животный гнев. Понял я другое: гнев этот у неё — от неуходящей боли…

— Правда? — буркнул я после паузы. — А я слышал, что Сёма тебя любит. Зачем бы писал стихи? Каждый день.

— А затем, что у него каждый день не хватает яйца, — проговорила она теперь очень спокойно. — И потому что он любит себя, я не меня. Я же классная баба: и отдавать меня другим он не хочет. Как не хочет отдавать мне свои бриллианты…

— Вот видишь, — осмелел я, — ты не поэт, а он-таки да! Сравнивает-то он тебя не с камушками, а с Юдифью из Библии!

— Тем более! Поэты сравнивают с золотом, с бриллиантами, с цветами… А он сравнил меня с другой бабой.

Помолчав, Натела добавила совсем уже тихо и другим тоном:

— А если по правде, мне стыдно, что он сочиняет обо мне стихи. Я же сука! А он — стихи… Обманываю, получается, его. Хотя он в общем… тоже ревизор.

— «Тоже ревизор»? — не понял я.

— Шалико, говнядина, ревизором был, — хмыкнула Натела и кивнула в сторону портрета.

Я оробел: неужели она доверит мне сейчас свои страшные тайны?

— А что? — притворился я, будто ничего узнать не надеюсь. — Портрет как портрет. Висит и смотрит в пространство.

Она, однако, смолчала.

— Такие же глаза, как у старшего сына, рядом, — добавил я. — Тоже смотрит в пространство. Я его, кстати, знал, Давида. Не так, как ты, но знал. Не помню только — кто там у вас кого любил: он тебя или ты его… Наверное, не ты: ты в это не веришь. Кстати, он бы, царствие ему, действительно, стал, как отец, ревизором. Если бы не кокнули…

Петух засуетился, но Натела пригнула ему голову:

— Давид, сучье семя, ревизором и родился. Любил только то, что можно считать или трогать. Но тоже ведь, подлец, стихи писал!

— Давид был зато умницей и красавцем, ну а бескорыстных людей не бывает, — хитрил я.

Натела пронзила меня недобрым взглядом, но рассмеялась:

— Как же не бывает-то? А Юдифь?

— А что — Юдифь? — спросил я пристыженно, догадавшись, что она распознала мою хитрость и опомнилась.

— Как что? Служила народу бескорыстно!

— Бескорыстно?! — воскликнул я. — Она вдова была и искала себе мужика, а генерал Олохрен, говорят, имел не одно яйцо, а три. И время на стихи не гробил.

— Кто говорит? — рассмеялась она прямо из живота.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пять повестей о суете

Похожие книги

12 великих трагедий
12 великих трагедий

Книга «12 великих трагедий» – уникальное издание, позволяющее ознакомиться с самыми знаковыми произведениями в истории мировой драматургии, вышедшими из-под пера выдающихся мастеров жанра.Многие пьесы, включенные в книгу, посвящены реальным историческим персонажам и событиям, однако они творчески переосмыслены и обогащены благодаря оригинальным авторским интерпретациям.Книга включает произведения, созданные со времен греческой античности до начала прошлого века, поэтому внимательные читатели не только насладятся сюжетом пьес, но и увидят основные этапы эволюции драматического и сценаристского искусства.

Александр Николаевич Островский , Иоганн Вольфганг фон Гёте , Оскар Уайльд , Педро Кальдерон , Фридрих Иоганн Кристоф Шиллер

Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Судьба. Книга 1
Судьба. Книга 1

Роман «Судьба» Хидыра Дерьяева — популярнейшее произведение туркменской советской литературы. Писатель замыслил широкое эпическое полотно из жизни своего народа, которое должно вобрать в себя множество эпизодов, событий, людских судеб, сложных, трагических, противоречивых, и показать путь трудящихся в революцию. Предлагаемая вниманию читателей книга — лишь зачин, начало будущей эпопеи, но тем не менее это цельное и законченное произведение. Это — первая встреча автора с русским читателем, хотя и Хидыр Дерьяев — старейший туркменский писатель, а книга его — первый роман в туркменской реалистической прозе. «Судьба» — взволнованный рассказ о давних событиях, о дореволюционном ауле, о людях, населяющих его, разных, не похожих друг на друга. Рассказы о судьбах героев романа вырастают в сложное, многоплановое повествование о судьбе целого народа.

Хидыр Дерьяев

Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза / Роман