Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
Вся степь оглашалась плачем детей, криками женщин. Одна из них ползала по земле, протягивая руки к гробам. Она уже не могла плакать и только хрипела. А сквозь этот стон сурово звучало пение:
Порой изнывали вы в тюрьмах сырых;
Свой суд беспощадный над вами
Враги-палачи изрекли, и на казнь
Пошли вы, гремя кандалами.
Жандармский ротмистр в белых перчатках, нахлестывая лошадь, заезжал вперед и кричал, поднимаясь в стременах на носки, точно петух на насесте:
— Пре-кра-тить пение! Прошу пре-кра-тить!
Рабочие не обращали внимания на жандарма, и дружное пение звучало все громче:
А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая,
Но грозные буквы давно на стене
Чертит уж рука роковая.
Протиснувшись сквозь толпу, я увидел в переднем ряду отца. Он нес гроб, подставив под угол плечо. По другую сторону медленно шагал шахтер-гармонист с Пастуховки.
«Не его ли приятель лежит в том гробу?» — подумал я.
Отец шел медленно и пел вместе со всеми:
Настанет пора — и проснется народ,
Великий, могучий, свободный.
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Ваш доблестный путь, благородный.
На кладбище полиция никого не пустила, кроме тех, кто нес гробы. Но мы с Васькой пролезли сквозь шаткую ограду, хотя казак с лошади больно стеганул меня плеткой.
На степном кладбище ни кустика. Только полынь, лопухи да редкие кресты. Посреди кладбища была вырыта братская могила — длинная глубокая яма. Рабочие спускали туда гробы на веревках и устанавливали в ряд.
Чья-то девочка в длинном ситцевом платье хватала рабочих за руки и кричала до хрипоты:
— Куда вы дедушку опускаете, там лягушка!
На другом конце на коленях стояла шахтерская мать. Она обнимала деревянный ящик-гроб и причитала:
— И на кого же ты нас оставил, бедных сиротиночек? А как спросят у меня детки: где же наш папенька? А что скажу я им, что отвечу? В сырой земле закрыл свои очи орлиные!..
Около нее теснилась куча ребят мал мала меньше. Старший, лет тринадцати, хмурый мальчик одной рукой вытирал слезы, а другой поддерживал мать. Я вгляделся и узнал в нем вожака пастуховских ребят. Да, это был он, грозный и лохматый Пашка Огонь.
Священник отец Иоанн с добрым, христолюбивым лицом, в темно-малиновой, расшитой серебром ризе стоял над ямой и, плавно размахивая кадилом, из которого вился пахучий синий дымок, рокотал басом:
— Со святыми упо-о-кой, Христе, души рабов твоих-и-их, идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыха-а-ние, но жизнь бесконечная. Яко земля еси и в землю отъедеши, амо же вси человецы пойдем, надгробно рыдание творяще песнь. Аллилуйя.
Грустно звучало заупокойное пение, прерываемое рыданиями женщин. Видно, отцу Иоанну самому было жаль погибших шахтеров. Он провожал их в рай.
Механик Сиротка, в чистой рубашке с пустым рукавом, засунутым за пояс, стоял у могилы и, не вытирая молчаливых слез, слушал печальное бормотание священника.
В стороне от нас, в толпе разнаряженных барынь, стоял с набожным видом колбасник Цыбуля. Глядя издали на могилу, он крестился и что-то говорил соседу, трактирщику Титову. Я прислушался.
— Жизнь человека что свеча на ветру. Дунь — и погасла. Ничто не вечно.
— И царь и народ — все в землю пойдет… — отвечал ему трактирщик, закатывая глаза.
С глубоким вздохом Цыбуля вторил ему:
— Истину глаголете, Тит Власович. Все под богом ходим. Сегодня жив, а завтра жил… — И лавочник поспешил осенить себя крестным знамением.
Механик Сиротка посмотрел на Цыбулю и сказал негромко, будто сквозь зубы:
— Молишься, купчина? Боишься умереть? А люди вот погибли, хорошие люди…
— Бог дал, бог и взял, — сердито ответил ему Цыбуля и отвернулся…
— Бог… Где он есть, твой бог! Покажи мне его!
— Богохульник, — сердито прошипел трактирщик Титов, — разве можно так говорить? Бог живет в тебе самом, в душе твоей.
Лицо у Сиротки потемнело.
— Во мне живет? — спросил он, берясь за ворот рубашки, точно ему стало душно. — Где же он во мне, покажи? — Он потянул за ворот так, что посыпались пуговицы и обнажилась худая грудь. — Здесь, что ли? Здесь, я у тебя спрашиваю? — задыхаясь, говорил Сиротка. — Тогда почему бог не видит, что я голодный, а ты заплыл жиром?
— Тш-ш… — прошипел трактирщик, косясь на Сиротку. — Батюшка услышит, не стыдно тебе?
— Твой батюшка — городовой в рясе. Стыдно должно быть вам. На вас, богатеев, работали шахтеры. Вы же их и погубили!
— Не смеешь так разговаривать со мной! — вдруг выкрикнул трактирщик. — Я купец первой гильдии, я гласный городской думы! Эй, городовой!
— Зови, зови, гад, захлебнетесь нашей кровью!
Жандармы тотчас схватили Сиротку и уволокли его.
Я заметил, как Васька с трудом сдерживал себя, и стал следить, что он будет делать. Васька подошел к трактирщику и негромко сказал ему прямо в лицо:
— Буржуй, свинячий хвост пожуй!
Трактирщик отшатнулся от Васькиных слов, как от пощечины.
— Рвань несчастная, босяки! — крикнул купец. — Всех вас в яму!
У меня отлегло от сердца. Пусть ругается. Зато наш верх!
7
Мы с Васькой ушли с кладбища после всех, когда там оставались только полиция да плачущие над могилой матери с детьми.