Погодин: «Вот бы так он поставил мою новую пьесу! Он превзошел Мейерхольда!»
Арбузов: «У вас отличная нервная система, если вы смогли все это выдержать! Что касается оркестра на сцене, то он мне не мешает, но кому-то надо следить за тем, чтобы ни у кого из оркестрантов не было насморка…»
Критик Д.: «Такой спектакль — это счастье для драматурга».
Режиссер Игрек: «Вам это нравится?»
Композитор Шапорин: «Режиссер мирового класса!»
Критик Зет: «По-моему, любя Охлопкова, вы разрешаете над собой издеваться».
И так до глубокой ночи…
Да, мне это нравилось.
Я знал, на что иду.
После премьеры провожаю его домой, на Котельническую набережную. Едем, молчим.
— Знаете, что я сейчас делаю по ночам? — говорит он неожиданно. — Ставлю вашу пьесу. Все еще ставлю. Во сне. — Помолчав: — Где еще ее ставят? Съезжу, Мне хочется посмотреть, как ее поставят нормально.
ВЕЧЕР В ГРАДЧАНАХ
Эмиль Буриан, маленький, необыкновенный чех… Писал мне из Праги в Москву 9 ноября 1957 года.
«Если постановка Охлопкова была спектаклем-концертом, то я предлагаю Вам, чтобы наша постановка была концертом драматической тишины».
Мы тогда почти не знали друг друга — обращался он ко мне почти официально: «Дорогой товарищ».
Я отнесся к его предложению недоверчиво: опять концерт? Ведь я написал драму, скромную, камерную, психологическую…
Ответил ему, он — мне, завязалась переписка.
Благодарен «Гостинице «Астория» за то, что она открыла для меня этого человека.
Рассматриваю его фотографию, редкий снимок. Опубликован в книге о нем, Буриане, вышедшей теперь, в году шестьдесят третьем, в Праге.
Прислала книгу Сузанна Кочева, актриса, его исступленный друг и последователь, его ученица, его жена, его вдова.
Буриан на этом фото молод, таким я его не застал. Фото редкое еще и потому, что Буриан снят не один — с Мейерхольдом, человеком, которого он любил страстно. Я и не знал, что Мейерхольд был в Праге в тридцать седьмом. Снимок помечен этим годом.
Стоят, обнявшись, смотрят в глаза друг другу — единомышленники. Их сближало многое в искусстве, в жизни. Буриан, как и Мейерхольд, называл себя художником революции, бунтарем, так оно и было. Заявлял всюду, в те времена, в тридцатые годы, что он с Лениным. Среднеевропейский мещанин был ему ненавистен, издевался над ним в своих постановках. Ставил Горького. В тридцать четвертом поставил одновременно с Охлопковым, в Праге, буржуазной Праге, погодинских «Аристократов». Рабочая Прага ему аплодировала, Это был и спектакль и политическая акция.
Рассматриваю фото, а в памяти другой Буриан, каким я его никогда раньше и не видел, — бледный, растерянный, тревожный.
Вечер в Градчанах, в старинном, средневековом районе Праги. Долго иду в гору, ступая по дороге, выложенной плитами; пробивается из плит весенняя трава, и вечер весенний, теплый, предмайский. Постучал по темной двери кольцом, таким же старинным, как эти плиты, и эта улочка, и чугунный фонарь, и островерхие крыши. Открыл мне сам Буриан, еще более бледный, чем всегда, и, едва я переступил порог, спросил, забыв о приличествующих случаю обычных вежливостях: «Александр, ты мой московский друг, скажи мне: что такое художественно?»
Я спервоначалу подумал — шутит, сам попробовал отшутиться, разве ответишь сразу на такое, но он повторял, как сомнамбула, тот же вопрос весь вечер, снова и снова. И в глазах его, ставших еще больше, еще печальней, чем всегда, и в бледном лице его увидел я столько боли, что стало ясно: стоит за этим вопросом что-то очень, очень для него важное, тревожное, терзающее его непрестанно.
Мешающее ему работать в искусстве, а значит, жить.
Нет, он совсем не шутил.
Четырьмя годами раньше я увидел его впервые.
Свернув с говорливой, нарядной, сиявшей в вечерних огнях пражской улицы, где над высоким, в стекле и бетоне магазином-модерн «Белый лебедь» и впрямь раскинул белый лебедь в поэтическом полете свои светящиеся, неоновые крылья, я оказался в узеньком закоулочке-пассаже. Тотчас кинулось в глаза несколько налепленных друг над другом театральных афиш с одинаковым странным шифром: «Д-34».
«Дивадло» по-чешски — театр, Год 34-й — год рождения театра.
По маршам лестницы спустился вниз и снова вниз — и я глубоко под землей, в подземном зрительном зале. Украшен скупо, даже подчеркнуто скупо, но в каждой детали убранства, в рисунке кресел, в портале в фойе печать тонкого вкуса, неуловимого артистизма.
Это художественно.
Таким, как этот зал под землей, был человек, вышедший мне навстречу.