Моряки, уходившие с нашего корабля на сухопутье — сначала ушли десять в дивизию народного ополчения, потом девяносто два, со снятыми с борта противоминными пушками, на Неву, потом матросский батальон под Пулково, — все они непременно хотели своим обликом походить на моряков девятнадцатого года, виденных ими в кинематографе. И чтобы крест-накрест патронные и пулеметные ленты, и чтобы бушлаты, которые можно кидать на проволоку, и ни в коем случае не пехотная форма, необходимая для маскировки. И там, на берегу, подымаясь в атаку, кидали каски, пилотки, надевали припрятанные бескозырки, «как носили когда-то, чуть-чуть набекрень» — так и пелось во флотской песне…
Бескозырка стала символом традиции, связью времен, как и «Война и мир».
Крутили в это время на нашем корабле и мой фильм «Балтийцы», и, если существует на свете полное авторское счастье, я испытал его с наибольшей силой тогда, в те дни, в те киносеансы, прерывавшиеся сиренами боевой тревоги, тогда, в спертости, в духоте, в трагической накаленности матросского кубрика.
И Вишневскому верили в те дни, как его морякам, как Щорсу, как Чапаеву, как Фурманову, когда провожал он на «стенке» близ Петровского парка и во флотском экипаже матросские батальоны, в своей короткой черной шинели, в тупоносых флотских ботиночках.
Верили хриплой его, задыхающейся речи — ведь это провожал их девятнадцатый год, революция. Ее огонь горит дни и ночи, он вечен, как огонь нашей памяти, огонь нашей убежденности.
И не гори этот огонь — могли бы пережить то, что пережили?
Победили бы тех, кого победили?
Побеждает тот, кто верит.
Сентябрь сорок первого в Ленинграде был, думаю, не только для меня месяцем переоценки многих ценностей и месяцем переоценки многих людей.
Надо было переосмыслить многое и проститься со многими иллюзиями, от чего-то отказаться, но и в чем-то убедиться и во что-то поверить — с еще большей силой.
И я понял тогда, в сентябре, понял, несмотря на все: не будь того, ради чего и во имя чего жило наше поколение, никогда бы не удержался Ленинград, как не удержался Париж, Вена, Варшава, Белград, Прага, вся Европа.
Значит, все было не зря.
Побеждают убежденные.
Вкус победы — солоновато-горький, как кровь, как слезы.
ТРАГИЧЕСКАЯ
Спущен трап, последние формальности, и стайка австралийцев, респектабельных, в отличном расположении духа, водительствуемых девицей из Интуриста в абстрактном платье, следует на землю Ленинграда, чтобы с завтрашнего дня заняться императорскими дворцами и парками досконально, уже ничего не пропустить; и грузно прошел вернувшийся на родину после сорокашестилетней отлучки краснодеревец, отделывавший ресторан на Эмпайр-Билдинг, и за ним, как всегда, вполпьяна усатое перемещенное лицо с фальшивыми бриллиантами в манжетах, и бедная дама со страусовым пером пугливо засеменила, озираясь на молодых пограничников в зеленых фуражках; они безукоризненно-недоступно вежливы: не только отдали ей паспорт, который она взяла дрожащими ручками, но и козырнули ей при этом, ей лично.
Автобус мчит по городу. Хорош Ленинград, как может быть хорош светлыми сумерками.
И вот черный всадник и гостиница «Астория», конец пути и его начало.
Дошла ли моя телеграмма?
Возможно, и дошла.
Но белокурая администраторша, поправляя красивую прическу, жестом показывает на дощечку, выставленную перед окошечком: «Номеров нет».
Молодой пылкий попутчик из Еревана не хочет верить. Ворочает белками, как Баграм Папазян в роли Отелло в сцене, когда мавр узнает о мнимой измене Дездемоны.
— Вам отказывают? Ну мне, я не написал об этой гостинице ни строчки, но вам? Дорогой мой! Вы молчите, а надо кричать!
Я не склонен кричать, тем более что белокурая красавица вполне могла и не слышать ничего про мое скромное сочинение с одноименным гостинице названием. А если и слышала — что с того?
— Даю молнию председателю Ленинградского Совета! — кричит ереванец. — Где тут телеграф?
Скептически отнесясь к этой идее, я уже собираюсь покинуть негостеприимный отель, но белокурая — то ли вопли моего оскорбленного попутчика прискучили, то ли портили пейзаж унылые наши фигуры — высовывает из окошечка малиновые ноготки. Протягивает бланк… Неужто нам?!
— До утра. И вот обязательство, подпишите, что к утру выедете.
Черт с ним, подписываем, черт с ним, выедем, черт с ним, селимся до утра в закутке у чердака, как раз у выхода на крышу, куда когда-то взбегали в час воздушного налета.
Все нормально: свет, постели, вода. Подходим к окну, открываем штору — обыкновенная, незаштукатуренная стена, изрешеченная, как оспой, следами артобстрела. Ни Исаакия, ни черного всадника: окно во внутренний двор.