Утром надо выметаться. Созваниваемся с другой гостиницей — там более гостеприимны. Спускаемся вниз, берем паспорта, их отдает не белокурая, другая дежурная, седая. Глянула на меня, выбежала из-за своей перегородки. Телефонистка блокадных времен. «Дайте город», — сказал я. «Занят», — ответила она. «Не может быть!» — сказал я, и мы оба рассмеялись. Обрадовались друг другу, хотя не виделись лет двадцать и хотя знали друг друга совсем немножко. Стало быть, блокадное братство неспроста.
Поговорили о живых, помянули ушедших, она не отпускала меня, номера есть, пожалуйста, предложила на выбор несколько, но я уже сговорился с другой гостиницей. Мы дружески расстались.
Выхожу на площадь — и несмелое балтийское солнце с его скуповатой улыбкой, и торжественные ступени Исаакия в нещедрых лучах, и сам Исаакий, Исаакий незабываемый, и тревожный, сентябрьский, и легкомысленный, в безлунном по-пушкински блеске, и тугая, недвижная вода каналов, и чугунные узоры, и Морская, впадающая в течение Невского, и странные, прозрачные белые ночи, и саночки в зимних сугробах, саночки с неприкрытыми мертвецами у Ростральных колонн, и линкоры, загнанные в невский лед, и флот, влеченье, род недуга, и снова, снова, снова томящий смутной надеждой, неясным ожиданием порт приписки Ленинград, куда я сам приписан, не только теплоход «Михаил Калинин» — навсегда, до смерти…
С тех пор я много раз бывал в Ленинграде, но в гостинице «Астория» как-то ни разу не случалось остановиться.
КНИГА ВТОРАЯ
КАНИКУЛЫ
Пора зачетов.
Вымазанный мелом, задыхающийся, как и весь класс, от внезапно нагрянувшей среднеазиатской жары и духоты, в мерзко прилипшей к спине гимнастерке, недавно выданной мне в батальоне ЧОНа (Часть особого назначения) и уже успевшей выгореть, чем я несказанно гордился перед мамой и девочками моего класса, я лениво стирал уравнение с классной доски, когда под окнами промчались басмачи на храпящих конях.Стекла со звоном посыпались на подоконники. Всадники в развевающихся толстых ватных халатах, в белых чалмах, обернутых вокруг черных, золотистых и серебряных тюбетеек, осатанело нахлестывая камчами потные, в мокрой пене конские крупы, размахивая кривыми, похожими на старинные ятаганы саблями, доставленными, возможно, из арсеналов бухарского эмира, потрясая обрезами, неслись прямо по тротуару, леденя душу гортанными, варварскими воплями.
Их грузные тела, словно бы продавливающие седла, их лица, искаженные жарой, пылью, злобой и азартом, прежде чем исчезнуть, повторялись, как страшный сон, в четырех классных окнах, и только после этого пропадали, как сказали бы теперь — уходили в затемнение. Это и впрямь походило на кадры какого-нибудь современного вестерна из времен гражданской войны в Средней Азии.
Шальная пуля с тоненьким и противным свистом влетела в наш класс и врезалась в потолок, другая угодила в стекло висячей керосиновой лампы.
Осколки рассыпались по классу.
Девочки взвизгнули. Учитель физики деловито полез под ближнюю парту, девочки последовали его разумному примеру. Мальчики ринулись к дверям.
Басмачи в том же бешеном кинематографическом ритме пролетели по главной улице, сбили трех прохожих и, подняв плотную пыльную завесу, исчезли за поворотом.
Лошадки у них были низенькие, горные, быстроногие, и отряд милиции вернулся из погони ни с чем.
Мы возвратились в класс. Отряхиваясь, учитель физики уже перелистывал классный журнал. Меня снова вызвали к доске; учитель не забыл, что я неверно объяснил закон Бойля и Мариотта.
Урок продолжался. Во всей школе возобновились занятия.
Была пора зачетов.
Давно отцвели фиалки. Над городом клубилась горячая белая пыль, деревья уже покрылись ее толстым слоем, в солнечные часы даже тень не приносила утешения. Мы с нетерпеньем ждали летних каникул. Дел у нас было по горло. Мы забросили лапту, некогда было сбегать искупаться в губернаторском пруду, сходить в синематограф, даже объясниться в любви одноклассницам.
Сразу же после занятий мальчики из старших классов, в первую очередь комсомольцы, строились в колонну и выходили на Соборную площадь, раскаленную полуденным солнцем.
Нарочито грубыми солдатскими голосами, хрипло, отрывисто рассчитывались мы по порядку номеров — на «первый-второй», держали равнение, делали «налево», «направо», «кругом», кололи штыком мешки с соломой, обучались стрельбе с колена, продирая при этом штаны, залегали, перебегали, снова кололи штыком мешки.
Это было столь же утомительно, сколь увлекательно. Особенно если учесть, что винтовки выдавали настоящие, хотя патроны покамест холостые, — настоящие, во избежание несчастных случаев, нам давали по счету, только когда мы несли караульную службу.
Штыки тоже были настоящие, трехгранные, к русской трехлинейке образца 1891 года.
Правда, в оружии мне отказывали долго и унизительно. На беду, был я роста слишком малого для своих лет, не хватало для воинского и всякого иного счастья по меньшей мере поларшина — по современному сантиметров тридцать, тридцать пять.