Особенно остро, больно ощутил я трагический финал недолгой жизни Лондона потому, очевидно, что еще мальчиком, в Самарканде, запоем читал все, что у нас было переведено из его сочинений; помнится, в публичной городской библиотеке подозрительно посматривали на меня, когда я утром брал один лондоновский роман, чтобы вечером взять следующий, — хватало тома только на день. Я не был исключением — и для моих сверстников Джек Лондон и его персонажи стали синонимами мужского отношения к жизни. Нашему поколению импонировали его суровость и приключения; юконские его рассказы или «Морской волк» были частью нашей духовной биографии, в чем-то и они, наравне с Фурье и Сен-Симоном, неуловимо формировали наши взгляды, вкусы, устремления. И, с болью читая главы записок Чармиан Лондон, рассказывающих о том, как Джек Лондон шел к своему концу, я вместе с тем испытывал странное чувство зависти.
Разобраться — это чувство складывалось не из одного лишь детского, благоговейного изумления талантом, но и завистью к тому, что испытал этот большой писатель и Великий Бродяга. Исколесил Америку поперек и вдоль в товарных вагонах, в пестром и незаурядном обществе железнодорожных бродяг, таких же, как и он, ходил на китобойном судне матросом к берегам Японии, просеивал ожесточенно грязь, ища золотую пыль в низовьях Юкона, шел в колонне армии Келли, первой в истории человечества безоружной армии безработных, наступающей на «ликующих и праздноболтающих», задыхался от пыли на джутовой фабрике, укладывал рыбу в банки на консервной, коротал время в салунах Клондайка, известных нынешней молодежи по вестернам, с искателями приключений и просто с убийцами, раскуривал трубки мира, совсем по Лонгфелло, в индейских хижинах, плутал в непроходимых человеческих джунглях Чикаго и Сан-Франциско.
Судился за бродяжничество. Сидел в тюрьме, подобно другому столь же славному литературному собрату — О’Генри. С той далекой поры, когда я узнал биографию Лондона и поразился ею, пленяют меня человеческие судьбы, характеры, биографии своей непохожестью, исключительностью, странностью, если хотите.
Причем непохожесть, исключительность, странность — и это самое замечательное! — могут наличествовать в людях самых обыкновенных.
Но это и делает обыкновенных людей необыкновенными. Это и позволяет видеть их поэтически. Так вдруг представилась мне тогда поэтически ординарнейшая семья самаркандского зубного врача, в которой все было, как положено в семье провинциального зубного врача, кроме одного — вся семья, от мала до велика, обожала дождь. Все они любили гулять в дождь, только в дождь, в дожде они видели самое непревзойденное великолепие природы…
Поэтически представились мне и персонажи Гамсуна, впервые прочитанного там же, в Самарканде, обыкновенные люди и их парадоксализм, поступки, противоречащие их словам, все эти странники, играющие под сурдинку, девушки, наносящие раны своим любимым только потому, что они их любят, лейтенанты Гланы, одиночеством душащие собственную дикую страсть, Нагели с их мистериями, сам Гамсун, кстати сказать, перепробовавший, до того как стать писателем, профессии сапожника, землекопа, парикмахера, грузчика, познавшего элементарный голод в студенческие годы, прежде чем написать «Голод», сделавший его знаменитым во всем мире. Чем сильнее было увлечение Гамсуном, тем больше оскорбил его стыдный конец.
Самое удивительное в том, что биографии, судьбы, характеры, будучи нисколько не схожими с никакими другими, а оставаясь в сути своей «казусными», иногда даже парадоксальными, в то же время непременно объясняют нечто типическое, расшифровывают психологические загадки целых поколений, как это можно проследить по биографиям и судьбам многих моих сверстников, погибших безвременно или здравствующих. Их судьбы бросают отблеск, а может, и тень на поступки, поведение людей, казалось бы ничего общего с ними не имеющих, даже и вовсе незнакомых.
Когда мы, драматурги, рассказываем о таких людях — конкретно, привязывая рассказ к обстоятельствам, — это увлекает.
Когда же во имя типичности — мнимой! — детали стираются, «казусные» особенности сглаживаются, происходит такая же метаморфоза, как с зеленой и ветвистой сосной, превращенной в телеграфный столб, — известный анекдот о редакторском рвении.
Иногда, впрочем, драматурги, переселяя персонажей из жизни в пьесы, превращают сосну в столб и по собственному разумению — все во имя той же типичности!
И по сю пору завидуешь людям, перепробовавшим до вхождения в литературу другие профессии, и в том числе людям моего и более младшего поколения, прошедшим войну в роте, в батарее, в танке, на подводной лодке и только потом ставшим писателями.
А военные газетчики? «Помянуть нам в пору мертвых репортеров, стал могилой Киев им и Крым, хоть средь них порою были и герои, не поставят памятника им…»
Песенка незатейливая, с фронтовой усмешкой, с легкой иронией газетчика.
«…И чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим…» Песенку написал К. Симонов, поэт, ставший военным корреспондентом, газетчиком…