Где-то на побережье служил один из сыновей Николая Корнеевича, тоже Николай.
Однако место службы находилось далеко и увидеться с сыном не вышло.
Зато выяснилось — поблизости от нас, совсем рядом, базируется прославленная авиачасть, та самая, с которой прошел путь войны мой спутник.
И он тотчас же, с естественным волнением, отправился туда.
Встреча была грустная.
Никого из тех, с кем был, — не застал.
Пришли молодые.
Про войну лишь читали в книгах, в частности в романе «Балтийское небо».
И сам Чуковский, человек, который был когда-то рядом с людьми, превратившимися в легенду, тоже показался молодым — легендой.
Поняв это после первых же вопросов, стал отчасти виновато, отчасти сердито разъяснять им, что никакая он не легенда, а всего-навсего бывший работник многотиражки, в воздушных боях не участвовал, а только их описывал, словом, был чем-то вроде бойца БАО — батальона аэродромного обслуживания.
В сущности, это была правда. Почти.
Однако никто из молодых, слушавших его трепетно и жадно, не внимал этим объяснениям, приписывая их положенной почтенному литератору скромности, — иначе как бы мог он, Чуковский, «будучи бойцом БАО», описать так воздушные бои?
И провожая его гуртом, и пожимая ему руку, все равно разглядывали его как человека из легенды, человека-легенду…
И Чуковский был очень смущен и очень взволнован…
По-писательски «расписался» после «Балтийского неба», ощутив раскованность, смелее заглядывая в тайное тайных человеческой души, разглядывая сложности и противоречия времени.
Работал помногу и на отдыхе, в отцовской традиции, любил повторять строчки своего друга Заболоцкого:
Оттого так поразила меня последняя встреча.
Был в гостях у отца, позвонил, встретились в лесу, гуляли, и невероятным показалось мне то, в чем он признался: ему предстояла поездка в Венгрию, а ехать не хотелось, хотя он любил ездить, предстояла работа, а работать не хотелось.
Последнее меня потрясло по-настоящему — для таких людей такая потеря равнозначна потере интереса к самой жизни…
Так оно и случилось.
Вскоре он умер.
И Марина Николаевна Чуковская сказала после его смерти — на сердце его не было буквально ни одного живого места…
Как и у многих людей его поколения…
«Думается мне, — писал Сергей Образцов, — у всякого человека две памяти. Одна похожа на записную книжку. Эта память мозга, память знаний. В ней все разграфлено и аккуратно записано: даты, цифры, имена, целые строчки, а то и страницы чужих мыслей, в стихах и прозе, географические карты, алгебраические формулы, столбики логарифмов, высота Монблана и телефон районной поликлиники. Это очень хорошая и нужная книжка. Жаль, что чернила в ней с годами выцветают. А другая память похожа на альбом с картинками. Порядка в этом альбоме куда меньше, чем в записной книжке, но зато все картинки раскрашены, многие страницы пахнут разными запахами, а некоторые даже звучат. Это память чувств».
…Второй памятью слышу голос по радио, звонки междугородной, чьи-то приходы, чьи-то уходы, вижу в темноте неказистый фронтовой чемодан, обмотанный веревкой…
Это всегда немножко страшно — слушать живой голос человека, которого нет.
Но, вероятно, и прекрасно: люди, с которыми прожил жизнь, не уходят, они — с тобою… как и сама жизнь, которая продолжается.
Штормовая перчатка.
Итак, год 1956-й и наше с Николаем Корнеевичем памятное возвращение на балтийскую Итаку, свидание с флотом, для него — последнее.Ночует у летчиков, меня адмирал Головко ведет на флагманский крейсер; самого флагмана, командующего эскадрой, на корабле нет, в городе, будет завтра. Головко досадливо морщится, приоткрывает флагманскую каюту, вопросительно-насмешливо спрашивает: устроит ли для ночевки?
Еще бы не устроит — в жизни не приходилось спать в столь роскошной и комфортабельной каюте!
Сам адмирал покидает корабль, ему надо в какую-то дальнюю часть, и я вальяжно рассаживаюсь за флагманским письменным столом, привожу в порядок дневные записи.
Деликатный стук.
Старпом, смущаясь, объяснил — непредвиденно, поздно ночью, прибудет флагманское начальство, не соблаговолю ли я перебраться палубой пониже? Простите, но так уж вышло…
Соблаговолю!