— Ах, как все было изысканно… Много салфеток, вываренных в крахмале, много рюмок различных калибров и еще больше пустых тарелок — отдельно для салата, для хлеба, для рыбы, для мяса, для десерта и для очень многого иного… Глубоких тарелок, правда, я не заметил и понял: горим. Немножко посидели, поговорили про умное, а потом вошла какая-то старуха с профилем дамы пик, в наколке и в переднике с размытыми в духе Моне или Марке пятнами и внесла на большом, тоже размытом в духе импрессионизма подносе кокильницы. Не правда ли, очень утонченно? Кокильницы. Но не думайте, что эти кокильницы поставили на стол. Там ничего не ставили на стол. Там только обносили. Даже хлебом. Я потом приноровился, я сразу хватал три или четыре ломтика — тем более что ломтики были тоненькие-претоненькие, они просвечивали… Нас все время обносили и все время спрашивали: хотите ли вы? Еще бы не хотите? Я умирал от голода. Но когда человек очень хочет есть, ему стыдно сказать, что он очень хочет есть, даже показать, что он очень хочет есть, напротив, он всеми силами старается продемонстрировать, что если он чего и не хочет, то именно — есть. И когда меня спрашивали: хотите ли вы? — надо было отказываться, хотя бы через раз. Но вначале я не в силах был этого сделать. И взял маленькую кастрюльку. Простите, кокильницу. В ней на донышке было немножко грибов. Чуть-чуть. Они были посыпаны сыром. Это было фантастически вкусно и неправдоподобно мало. Потом нас обнесли обыкновенной простой русской водкой, но ее почему-то держали в белоснежной накрахмаленной салфетке, как шампанское, и почему-то спрашивали: «Позволите ли вам налить?» А почему бы я мог не позволить? И вдруг принесли суп. Это было как мираж. Но вглядевшись, я очнулся: да, мираж. Суп-бульон принесли в таких маленьких чашечках, что они казались еще меньше, чем кокильницы. У Джонатана Свифта есть описание еды, какой кормили Гулливера, когда он попал в страну лилипутов. Так вот у лилипутов были такие же чашечки и такие же кокильницы. Даже побольше. Из чашечек очень вкусно пахло. Хозяйка еще успела положить в чашечки укропа. Почему-то укропа было сколько угодно и на столе. Все остальное разносили. Нет, на столе кроме укропа были специи — соус кетчуп, соус фландрис, соус керри, еще какой-то соус с иностранной наклейкой и необыкновенно изящный тройничок с уксусом, горчицей и солью. Я покончил с бульоном одним полуглотком и, вдруг поняв, что сейчас умру от голода, поглядел на стол, чтобы что-нибудь схватить. Но кроме специй там ничего не было. Я бы намазал хлеб горчицей, но хлебом тоже только обносили. Я был так зол и так несчастен и ничтожен в своих помыслах, что не мог даже следить за ходом интеллектуальной и утонченной беседы — кажется, это называется «козери» — о пуантилизме и сюрреализме, об экзистенциализме и Жане Кокто. Мне хотелось ввернуть что-нибудь земное, будничное, повседневное, посконное, но куда там, я боялся даже заикнуться.
На сладкое было желе. Опять на тарелочке для лилипута что-то дрожало. «Вы хотите?» Я ответил мужественно, помня, что надо было отказываться хотя бы раз: «Не хочу». Я курил. И когда потом нас позвали в кабинет, где, вероятно, нас обнесли бы французским коньяком и гаванскими сигарами, кончики которых следует откусывать, я испугался, что могу не только откусить кончик сигары, но его и съесть, и убежал, и попросил у тебя хотя бы размазни, но только чтобы было много.
Тут главстаршина, сидевший дотоле за рулем с каменным лицом будды, натренированный на то, чтобы не вникать в разговоры на заднем сиденье ни при каких обстоятельствах (ведь это была машина Главного морского штаба, на ней ездили «туда» и «оттуда»), — тут главстаршина громко захохотал, как хохочут только в матросских кубриках. И только тут, глянув по сторонам, мы обнаружили, что, завороженный рассказом, он давно промахнул поворот на Переделкино и теперь мы мчались прямиком в Минск…
— Так как ты думаешь, Танечка, нам дадут супу? Или хотя бы размазни?
Разворачиваемся, чуть не угодив задними колесами в сугроб — машина длинная, — и едем в Переделкино.
Вся передняя — в офицерских и адмиральских фуражках с дубовыми золотыми листьями, в одинаковых белых шарфиках, а внизу, под вешалкой, очень много галош — и то и другое по форме.
Домоправительница Устя гоняется за белой дворняжкой по имени Шарик, сжимающей в зубах чью-то адмиральскую галошу на малиновой подкладке с золотой буквой «Е». Головко натаскивал дворняжку носить за собой галоши, и тут, увидев их в таком обилии, Шарик распоясался.
Еще раздеваемся, когда из столовой доносится женский голос: какая-то гостья говорит о французском импрессионизме — надо же! Я вспоминаю о старухе в наколке и кокильницах и переглядываюсь с Германом.
И Герман шепчет:
— Вот видишь. Я так и знал. Супа не будет.
Мы входим. Нет, тут никого не обносят, на столе по-русски много и широко — начиная с маринованных опят, домашнего посола огурцов, студней, жареных пирожков с рыбой, капустой и мясом. А супа два — на весь дом пахнет рыбной солянкой и украинским борщом.