Да, 21—23 сентября были днями кульминации немецкого наступления и днями наивысшего духовного, морального и физического подъема не только в Кронштадте, не только на передовых линиях Ленинградского фронта, но и во всем Ленинграде.
Мы вернулись в Ленинград с ораниенбаумской Малой земли через Кронштадт: электричку перерезали. Положение на фронте ухудшилось. В самом Ленинграде тоже было тяжелей, нежели когда-либо. Город заметно пострадал от воздушных и артиллерийских обстрелов. С едой становилось трудней. И все-таки, все-таки как будто бы именно в эти дни все изменилось радикально.
Я ощутил перемену уже на пороге города — по маленькой, будто бы незначащей мелочи. Мои документы тщательно и по нескольку раз проверяли, чего раньше не было. У всех входов в город и в самом городе стояли патрули, чего тоже раньше не было. Чья-то жесткая рука взяла за шиворот и сгребла одинокие расхристанные фигурки, болтавшиеся раньше по улицам, в мятых шинелях, в пилотках без звездочек — то ли дезертиры, то ли бывшие ополченцы, в августе вышедшие из окружения, из лесов, растерявшие свои части. Деморализованные, с блуждающими взглядами — одно их обличье наносило вред обороне города, как никогда нуждавшегося во внешней строгости и суровой подтянутости. Я видел эти фигурки у подъездов домов — «окруженцы» разбрелись, вернувшись в Ленинград, по своим квартирам. Видел их и у пивных ларьков — требовали пива без очереди, «как военные». Слышал нелестные реплики ленинградцев по их адресу. Все это было достаточно неприятно. Армия была для ленинградцев святым делом. А эти смели ходить в форме.
Теперь их словно бы вымело с улиц.
По домам ходили патрули из рабочих истребительных батальонов, вылавливали дезертиров. С иными из них поступали сурово, других забирали в строительные батальоны, третьих вливали в сильные духом части, и они вскоре становились настоящими бойцами регулярной армии.
Было еще много и иных примет, больших и малых, — стало и хуже на фронте и лучше с обороной.
В парках, в скверах, в Летнем саду проходили форсированное обучение новые отряды. На набережных строили доты. Много надолб на улицах, ведущих к выходу из города. Все как-то стало строже, деловитей, сосредоточенней. И это ощущение было во всем и передавалось всем — от девочки в берете из ПВХО, от «ремеслят» в отцовских рабочих передниках, вставших к станкам оборонных заводов, до генералов, командующих дивизиями и армиями. Момент растерянности прошел, и, кажется, навсегда…
Что же случилось?
Ничего — и все.
Произошел перелом в обороне и в душах.
Люди умирали по-прежнему и знали, что впереди еще много, много смертей, и каждый из воевавших на фронте и живущих в городе людей не был уверен в завтрашнем дне и не мог угадать, скосит ли его пуля или осколок авиабомбы или он погибнет при артиллерийском обстреле — смертей от голода еще не предвидели.
Но явилось самое драгоценное — уверенность, что самое критическое время, когда ненавистная ефрейторская харя могла появиться над часами Публичной библиотеки, на углу Садовой и Невского, — это время уже прошло безвозвратно.
Толстой писал в «Севастопольских рассказах», заключая главу о посещении четвертого бастиона: