Стать-то вроде стал горожанином, жил в хорошей квартире в одном из новых бревенчатых домов поселка; сыну Андрею в сорок первом году тринадцать исполнилось, а все равно в душе считал себя мурзихинским. Потому-то и ездил каждое лето, как говорил, «домой», в Мурзиху, наотрез отказываясь от дармовых путевок в дом отдыха и на курорт, словно боясь, что если не побывает год на родине, вовсе откачнется от нее и от этого случится с ним что-то неладное.
И нынешним летом собирался Алексей Игнатьевич с женой и сыном в Мурзиху, уже припас свинца на грузила для сетей, купил делю для плавной сетки, еще весной письмом уведомил двоюродного брата Ивана Досова, чтобы в первых числах июля ждал его в гости со всем семейством.
— Мы с тобой, Андрейка, станем жить на ватаге, — посулил он сыну, — подичаем за месяц немного, это полезно.
— А как она? — Андрейка кивнул на мать. — Поди, не пустит на весь месяц-то?
— Она к нам приезжать будет. Соскучится, возьмет лодку — и к нам… Вот славно-то как будет!
— Полно тебе наманивать! — притворно хмурилась жена. — Гостинцев вот маловато… Хоть бы мешки из-под селитры раздобыл, что ли!
— Ну уж! — Алексей рассмеялся. — И так в Мурзихе анекдот ходит про нашу родню, как Санька Суханов мешок мешков этих привез, даже нестираных… Помню, тогда еще отец твой все завидовал на мешки-то.
— Да хватит вам, что ли! — возмутился Андрейка. — Идти — так идем. Ведь договаривались сегодня на Оку. А то я с ребятами уйду.
Но мать медлила: запропастилась куда-то желтая газовая косынка. Все трое принялись искать ее.
В квартире Алексея Игнатьевича Филатова уживалось то смешение стилей, характерное для рабочего поселка, люди которого и к городу пока не прижились, но и от деревни еще далеко не ушли. С гнутыми венскими стульями, сиденья которых были издырявлены орнаментом в виде звезды, соседствовали самодельные толстоногие табуретки. Полки стеклянной посудницы, в которых поблескивал хромированный электрический кофейник и одна на другой стояли дешевенькие чайные чашки, были украшены резными из газеты кружевами. На стене, над кроватью, висели отретушированные до неузнаваемости большие портреты юных Алехи и Дуни с неестественно вытаращенными глазами. Рядом не так давно появился черный раструб репродуктора, размером почти в тележное колесо.
Гнутые стулья, кофейник и репродуктор были приобретены Алексеем. Все прочее — самотканые половики, герань на подоконниках, резные газетные кружева в посуднице, равно как и супружеские портреты, — заведено Дуней.
К радио Дуня относилась настороженно. Ее пугало, что в комнате слышны постоянно чьи-то голоса, непонятная музыка, и к тому же еще платить за него надо.
— В шкафу смотрела? — спросил Алексей. — А на верхней полке? — Он отворил дверку самодельного, поселковым столяром сработанного шкафа, привстал на цыпочки. — Да вот же она! Держи! — Он подал жене косынку.
— Пойдемте, — заторопил родителей Андрей. — Время-то уже, слышите, проверка? Провозились!
В репродукторе слышны были четкие, гулкие удары часов, потом раздались тонкие сигналы — два длинных и один короткий. Алексей потянулся поправить стрелки ходиков. В репродукторе послышался щелчок, потом раздался мужской голос.
Алексей шагнул к наружной двери, машинально прислушиваясь к голосу, в котором почудилась ему необычная взволнованность и поспешность. До его сознания еще не доходил смысл услышанного. И только когда диктор повторил, что сейчас будет передано заявление Советского правительства, Алексей окликнул жену, которая стояла с Андреем на лестничной площадке:
— Дуня, погоди! Заявление какое-то будет!
Слушали молча. Свалившееся на них известие о войне никак не укладывалось в сознании, и, хотя они не представляли всей тяжести события, как, впрочем, и никто другой в их доме, поселке, — испугались этого сообщения.
— Эта война, — раздавалось в репродукторе, — навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии…
Голос в репродукторе умолк, заиграла музыка. Алексей и Дуня по-прежнему стояли молча, не зная, что теперь делать, что будет с ними, с их сыном Андреем, со всей страной.
Дуня заплакала. Слезы падали на косынку, оставляя на ней темные, словно дыры, пятна. Алексей обнял жену, сказал сыну, виновато усмехнувшись:
— Давай, Андрей, до следующего раза отложим нашу прогулку.
Сын кивнул, сказал беспечно:
— Их уж, наверно, погнали! Там же пограничников полно! Мы им покажем!
— Глупенький, — прошептала мать.
— Ну вот что, — Алексей шагнул в прихожую. — Я переоденусь — и в цех. Мне там надо сейчас быть.
Андрейка с матерью проводили отца почти до самой проходной, а потом вернулись. У магазина, в тени, где обычно восседал Миша-старшина, сапожник, лишившийся ног на финской, толпились женщины. Миша сидел на брезентовом стульчике, был, как всегда, под хмельком и, размахивая сапожной лапкой, громко и торопливо говорил: