Хрупкость людей, их разнообразие, несовершенство были постоянным препятствием в организаторской деятельности Розова. «Право, похоже, что нас всех смастерил какой-то бестолковый кустарь», — не раз, посмеиваясь, говорил Розов. Люди не вовремя болели, умирали, женились, рожали детей…
— Болен… — раздумывая, повторил Розов. И вдруг решительно сказал: — Я это улажу. — Он приподнялся. — Завтра я средактирую приказ. Арефьев и Миндлов — оба здесь. Послезавтра совещаньице… Так… — Он помолчал. — На следующей неделе начнут съезжаться…
— Вали… Вали… — дружественно сказал Гордеев. — Так волка-то придешь поглядеть?
Розов сквозь очки взглянул своими светлыми глазами и, как бы согласившись ненужный разговор о волке считать шуткой, скупо усмехнулся, кивнул головой, повернулся и четко зашагал к двери, маленький, сутулый, почти уже седой и прежде времени лысеющий.
Гордеев долго еще просидел в кабинете, покуривая цигарку и щурясь на дальние сине-зеленые горные цепи, со всех сторон обступившие разноцветный каменный ковер города. Думал командующий, что если бы два года назад, когда в тылу у белых он начал собирать рабочих в свою партизанскую бригаду и когда не хватало винтовок, патронов и совсем не было артиллерии, ему сказали бы, что будет он командовать округом и вся Россия будет очищена от белых, он посчитал бы это высшей победой революции. А теперь эта победа достигнута, но впереди открылись новые задачи, новые опасности. И, покачивая головой, раздумывал он о недавнем кулацком восстании.
Он сам разбросал и затоптал это восстание, как разбрасывают и топчут занявшуюся быстрым пламенем сухую поленницу. Но в юго-восточных ветреных степях еще тлеют головни этого пожара.
— Нет, Ефим. Этого нельзя. Ведь он болен, — упрямо сказала Таня.
Розов видел перед собой большелобое лицо жены с яркими, чуть вывернутыми губами, ее удлиненные, выпуклые глаза.
Нельзя было ответить Тане: «Я это улажу», как он только что ответил командующему. Иосиф Миндлов, старый друг по армии, тяжело болен, и от этого ничем не заслонишься.
И Розов сказал Тане то, чего никогда не сказал бы командующему:
— Есть люди, такие же больные… — начал он.
Но оборвал речь, и его сутулое плечо ушло из-под заботливой руки Тани, а она сразу с тревогой подумала, что сегодня Ефим особенно бледен.
— А ты правда плохо выглядишь… — виновато сказала она. — И так поздно всегда задерживаешься. Ты ляг, ляг.
Рядом с ним она казалась большой, как будто была его матерью. Уложила его в постель, принесла кринку молока. И, глядя, как он пьет маленькими глотками и как молоко окрашивает его бледные, такие знакомые и милые губы, она рассказывала ему о своей красноармейской школе.
Так всегда, вечерами, вернувшись домой, они делились тем, что осталось от прошедшего рабочего дня. Работа никогда не покидала их.
— Ты знаешь, Таня, какое у нас безлюдье, — говорил он, — я перебрал весь политсостав округа — некого. Да еще эта волна демобилизации.
— Ведь он болен, — тихо и упрямо сказала Таня. — Если бы ты видел, Фима, как у него лицо дергается!
Но Ефим опять осторожно высвободился из-под руки Тани, встал с кровати и ушел к столу. Раздражение против ее упрямых слов подавил легко и привычно.
Розов мальчишкой обучался часовому делу в большой мастерской южного города. Склонившись над столиком, часами собирал он колесики и винтики, золотые шурупчики и звонкие пружинки, — и в лупе они были мелки. Синие круги плывут в глазах, от напряжения мельчайшей дрожью дрожат обученные, тонкие пальцы, и когда вспомнишь, что часы эти будут в золотом кольце, или в брошке, или в ожерелье, и ради этого губишь глаза, хочется, сведя зубы, озлившись, плеснуть эту золотую безделицу в пылающую печь.
И лишь в марте семнадцатого последний раз вошел Розов в мастерскую, оглянул ее, посмотрел на свой табурет, на склонившиеся неподвижные фигуры, получил расчет и больше не возвращался.
Но терпеливая и осторожная сноровка часовщика на всю жизнь въелась и пригодилась для борьбы и работы.
Таня в полудремоте. Сощурив глаза, глядит она туда, где над письменным столом упрямо склонилась его спина. Думает о его суровости и о том, что он тоже больной, глухо кашляет, не спит по ночам, но даже ей не жалуется и продолжает свое дело.
Иосиф Миндлов шел по старинным кривым переулкам города, и солнце весеннего утра теплой ладонью гладило его черные пушистые волосы и радужные струйки зажигало в расколотом пенсне.
Хорошо Иосифу Миндлову оттого, что знает он — пройдет месяц, и теплая ладонь жены будет гладить его лицо. Миндлов ласково улыбнулся и даже забормотал что-то. Переулки пусты, зелены кусты сирени и акации за заборами, гулок шаг по деревянным тротуарам.
Доктор сказал, что нужен отпуск на четыре месяца. Это слишком много. За это время может мировая революция начаться. И вообще доктор чудак. Спрашивает: «Каковы конкретно ваши обязанности?»