А на зеленом дворе то и дело вспыхивали встречи соседей по полкам, бригадам и дивизиям, участников одних и тех же боевых операций, знакомцев по армейским съездам. Кононов ходил и покуривал. Во время гражданской был он в другой армии, а когда из-за тяжелого ранения отстал от своей армии, то после госпиталя получил в округе назначение комиссаром полка в дальний глухой уезд. Неловко левой рукой держать папиросу, за год не привык еще обходиться без правой. Слушал Кононов разговоры, порой улыбался, а порой хмурился. Рассматривал лица: под мягким и ласковым светом майского солнца движения морщин, блеск глаз и улыбки внятно говорили о мыслях и чувствах, пожалуй, правдивей слов.
Самая большая и шумная группа собралась на бревнах. Кононов подошел туда, и в одно время с ним, только что приехавший коренастый, с большим лбом и мохнатыми бровями, крепыш, тоже поздоровался, приложил руку к шлему. Кононов подошел тихо, сзади, и его никто не увидел, а крепыша заметили сразу; говор замолк, и несколько пар глаз стали с интересом рассматривать его. А он скинул с плеч вещевой мешок и рядом с ним повалился на теплую землю сам. Около, сидя на земле, переобувался белоголовый человек. Он поднял пухлое и бледное лицо. Пристально вглядываясь, они враз протянули руки друг другу.
— Второй дивизии? — высоким и звонким, как у девушки, голосом спросил переобувавшийся.
— Мгм… Вы в нашем отделе снабжения служили. Ваша фамилия?..
— Понюшков. А вы будете Лобачев, из третьей.
Особого батальона.
— Мгм…
— Вот, товарищ Лобачев, вместе учиться будем, — сказал Смирнов.
Сидит Николай Иванович на бревнах, ворот расстегнут, в маленьких смышленых глазах обида: «Колчака били, неучены были…»
Осанистый, крупный человек, с орденом Красного Знамени на вылинявшей от частой стирки, но еще чуть зеленой гимнастерке, услышав эти слова, укоризненно покачал круглой головой и, нагнувшись, поднял с земли большую щепу. Это был комиссар партизанской бригады Шалавин. Его поросшее щетиной лицо, с крупным носом, большими губами и выпуклыми, блестящими глазами напоминало морду доброго и настороженного лося. Продолжая слушать раздраженную речь Смирнова и неодобрительно покачивая головой, он не спеша вынул из вместительного кармана финский нож и стал быстро и ловко строгать щепу.
Кононов с удовольствием рассматривал его.
— Задумано ловко, что и говорить. Курсы! Нет, товарищи, не курсами здесь пахнет… Хотят в какую-то дальнюю окраину перекинуть… в Туркестан. Так просто им труднее — каждого вытягивай…
Черноусый, уже пожилой человек негромко и медленно произнес эти слова. Кононов быстро повернулся к нему. Он не любил спорить, но сейчас готов был вмешаться, однако Шалавин, большой, похожий на лося человек, отложил недостроганную щепу, окинул сказавшего эти слова зорким и молодым взглядом серых, с синевой, глаз и спросил тихим и как бы ласковым голосом:
— Задержись, Дегтярев… Кому это — им?
Дегтярев замолчал и сразу опустил темные глаза. Кононов так и не успел поймать их выражение. Очевидно, подыскивая ответ Шалавину, Дегтярев стоял, не поднимая глаз, и ни одно живое движение не проходило по его пожухлому, тускло-желтому лицу. Лицо Дегтярева было бы даже красиво — черные усы и брови, нос с маленькой горбинкой, — если бы не какая-то пленка прозрачного льда, как бы заморозившая лицо: рот прямой, тонкогубый; что-то нечеловеческое было в его скаредном складе… Кононов не сводил с него взгляда. Видел ли он этого человека ранее? Или он с кем-то схож? С кем-то чужим и враждебным?
— Да ты сам посуди, Дмитрий Лукич, — глядя снизу вверх на Шалавина, сказал Смирнов, — ведь это же срам… Ну, взять тебя: человек ты пожилой, почтенный, заслуженный… кто в армии Шалавина не знает… Или же меня, — он скромно откашлялся. — И вот снимают… Зачем? Куда?
— Я сам сюда просился и рад, что меня взяли… — ответил Шалавин.
— Опять же, собрали, как на пожар, а ничего не готово. Курсы, курсы… А где спать сегодня будем? — Понюшков обращался к Лобачеву. Его глаза тонули в припухлых впадинах и из-за широких скул поглядывали хитро и бойко, как лавочники из-за прилавка.
Лобачев отвел от него взгляд; неприятно было смотреть на это въедливое лицо. Сам подумал, что, верно, получилась неувязка: собрали, как на пожар, а ничего не готово. Но соглашаться с Понюшковым не хотелось, и он возразил насмешливо и грубо:
— Где спать? А где сидишь, там и ляжешь.
— Все-таки мы на фронте страдали…
Лобачев недовольно поморщился. Едва ли этому пухлявому Понюшкову приходилось, как однажды пришлось Лобачеву, после трехсуточного бессонного перехода под дождем и без шинели свалиться в холодную ноябрьскую грязь и проснуться в хрустящей льдинке и отдирать от земли налитый тяжестью, пробитый плевритом бок… Лобачев кашлянул, пробурчал что-то и круто повернулся спиной к Понюшкову. Люди почувствовали, что не сходятся между собой в чем-то самом главном, и разговор разом потух.
Говорить больше не хотелось, и все разошлись. Последним отошел Кононов — курить и раздумывать о слышанном и о людях, споривших между собою.