Очередь движется медленно. Начхоз рассматривает стремительную подпись Коваля, состоящую из одной буквы «К» с длинным хвостом.
— И к чему, товарищ начхоз, эта формалистика? — спрашивает Коваль. — Расписка, подписка… Я ж комиссар продотряда, через мои руки за революционные годы тысячи пудов хлеба прошло, и ни жмени зерна к рукам не прилипло. Неужели же я второй раз за карточкой приду?
Начхоз свои недоверчивые линюче-голубые глаза упирает в Коваля. Тот отвечает ему взглядом своих зеленоватых прозрачных, как колодезная вода, глаз. Пот струится из-под начхозовской фуражки, высокой тульей похожей на конфорку самовара. Начхоз вытер клетчатым платком лоб и язвительно спросил:
— А я откуда вас знаю, что вы за второй не придете? А вдруг придете? Кто в накладе? Я в накладе? Государство наше в накладе. То-то… Распишитесь, товарищ! Вот кто в накладе, да.
Ковалю не хочется дальше спорить. Он с насмешкой оглядел начхоза и подумал: «Вор, чужак, не иначе… Не попал еще нам, — попадешься».
Откуда знать Ковалю, что в дни германской войны этого начхоза, тогда каптенармуса пехотного полка из зажиточных и грамотных сибиряков, его, так скромно и достойно носившего унтер-офицерские лычки, ни за что ни про что велел высечь самодур-генерал. И потому с февраля семнадцатого туда, где нет царских самодуров, к тем, кто их бьет, стало быть к большевикам, пошел оскорбленный каптенармус, с первых дней Красной Армии неотступно служил он с большевиками, был начпродкомдива, врос в армию и стал от своего крестьянского хозяйства отрезанным ломтем. Это главное. Это строило жизнь. Но об этом скрытом, очень глубоком, никто не знал.
Коваль расписался и вышел на ослепительное солнце. Обвел скучающими глазами двор и увидел на бревнах Смирнова и Дегтярева. Лениво подошел к ним. У Смирнова после утреннего конфуза еще ярко горело лицо и лихорадочно блестели глаза. У Дегтярева лицо точно безоконный купецкий амбар; не нравится Ковалю это лицо, но идти сейчас все равно некуда и делать нечего. Коваль лениво подсел к ним.
Помолчали втроем.
Смирнов переглянулся с Дегтяревым и вдруг сказал:
— Ну вот, товарищ Коваль, таиться нам нечего. Надо нам как бы то ни было, а освободиться от курсов… Как думаешь?
— Что ж, — ответил Коваль. — Тикать так тикать. Но тут ведь через забор не утекешь.
Смирнов загадочно мигнул:
— Эге, товарищ Коваль, есть у нас одна тропка. Ежели вместе побежишь, так и тебе покажем.
М и н д л о в. Знаешь, неприятный осадок оставляет сегодняшняя выходка Смирнова, а? И зачем его оставлять на курсах?
Л о б а ч е в. А как же можно его отпустить? Я вот сам на курсы просился, а его командующий насильно пригнал; и ты попомни: у нас есть еще такие, вроде него, и придется нам еще с ними повозиться. А угнать нам их никуда нельзя, хотя они сами не прочь освободить нас от своего присутствия.
Они в тени, на бревнах, едят вобляной суп, глянцевитый и ржавый. Вываренная вобла лежит рядом на бревнышке и аккуратно завернута Лобачевым в зеленый лопух. Неделю назад Лобачев и Миндлов даже не слышали друг о друге. А сейчас послушать их разговор, можно подумать, что они годы провели вместе.
Вобла съедена. Друзья забрали котелки и направились в канцелярию.
В кабинете Миндлова сургучно-чернильный запах смешался с ароматом цветущей черемухи. На краю стола лежала стопка перепечатанных листов. Это полная программа курсов. Миндлов и Лобачев не успели снова заговорить, заспорить, как в комнату вошел Арефьев. Серые глаза его необычно блестели.
Он поздоровался с Миндловым, движением руки разрешил сидеть Лобачеву, вскочившему и вытянувшемуся перед ним, и сел на подоконник. В руках у него — листок бумаги.
— Программу я вашу прочел, — сказал Арефьев, обращаясь к Миндлову и особенно выделяя слово «вашу». — Но до того, как говорить о программе, я хочу вам кое-что рассказать о составе наших курсов. При поступлении все курсанты заполняли анкеты. Вот я и просидел сегодняшнюю ночь над этими анкетами и произвел некоторые, не лишенные интереса подсчеты. Представляете вы, сколько у нас членов партии с годичным стажем?
— С годичным? — переспросил Миндлов. — Ну, человек десять, пятнадцать.
— Сорок восемь человек, — медленно и внушительно сказал Арефьев.
— Сорок восемь человек? — недоверчиво переспросил Миндлов.
— Да, — ответил Арефьев. — Я и сам себе не поверил, два раза пересчитал. Почти пятьдесят процентов. И что особенно интересно, из этого числа семнадцать комиссаров с годичным стажем. Семнадцать комиссаров! Ну, политруков четырнадцать и несколько рядовых.
— Да, интересный расчет, — сказал Лобачев. — Но если подумать, так ничего неожиданного нет. Мы последний год смело выдвигали на комиссарскую работу, и среди этих комиссаров-одногодников есть очень живые и толковые парни.