С доклада шли по бульвару. Наступил вечер. Миндлов прислушивался к шуму города. И Миндлову, уставшему за день, казалось, что город, как ребенок, не угомонившийся за долгий летний день, веселился слишком тревожно и что веселье может перейти в плач.
Некоторые павильоны на бульваре еще были заколочены, в других торговали фруктами, конфетами и прохладительными напитками в заманчиво пестрых бутылках и сифонах. Светили красные буквы кафе.
— А живем мы, ребята, верно, как в монастыре!
— Залезли в политэкономию, а экономики сегодняшнего дня не замечаем.
И, прислушавшись ко всем этим разговорам, где переплетались деловая трезвость и настороженность, любознательный интерес и тревога, Кононов одобрительно кивал головой, — на этом плацдарме Миндлову предстояло в своем докладе развернуть силы партийного наступления.
Еще когда во дворе Миндлов сквозь монотонный голос Кононова слушал слова Ленина, уже тогда он чувствовал, как что-то расправляется в нем, жадно, как растение к свету, тянется к живительному смыслу этих слов. И вот к завтрашнему заседанию уже готов план и написаны тезисы. Перелистывая их, Миндлов почувствовал, что сегодня он больше заниматься не должен. Он глядел в окно на звезды, светляками мерцавшие сквозь темную листву деревьев, и почувствовал, что доклад готов и накрепко свернутый лежит в душе его, — завтра одного усилия воли достаточно будет, чтоб он развернулся. И Миндлов с благодарностью и благоговением перелистывал эту тоненькую книжку, так ясно и непритязательно названную. С чем сравнить ее? Луч прожектора темной ночью? Сказочная живая вода, после которой глаз видит все во много раз ярче, красочнее и отчетливее? Или это стекла чудесного микроскопа, показывающие движения мельчайших зародышей капитализма, стихийно возникающих и развивающихся? Но стихия страшна, пока ее не понимаешь. А книга эта не только давала ясное понимание происходящего, она давала такую могущественную власть, с какой ничто не могло сравниться, она учила, как враждебную силу можно покорить и заставить работать на себя, — все равно как моряк, искусно поставив паруса, заставляет противный ветер нести к цели корабль.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Обычным порядком прошел день, ничем не отличный от других учебных дней. Утром состоялась лекция, обед, как всегда, был скуден, и обычны шутки перед обедом. Но часто переспрашивали комиссары друг друга, будет ли сегодня собрание, и с ожиданием поглядывали на окно комнаты Миндлова.
Зарокотал барабан, вместе с его рокотом вошел в аудиторию Гордеев. Не часто видят курсы большую, осанистую фигуру командующего. Ведь в большом его военном хозяйстве курсы — только один из участков. Но все знают: если Гордеев легкой, словно приплясывающей походкой прошел по большим коридорам курсов — значит, надо ждать событий…
Гордеев взошел на эстраду, где стоял стол президиума. Он весело пересмеивался и переговаривался с Арефьевым и Розовым, лукаво поглядывал на тихого Николая Ивановича Смирнова, который одним из первых вошел в аудиторию и притулился у стены на первой скамье. И никто: ни мрачный Громов, ни Васильев, лихорадочно багровые щеки которого видны в первом ряду, ни даже Кононов, поднявшийся в президиум и встреченный благодушным кивком Гордеева, — никто не догадывался, что Гордеев следил за каждым, кто входил в зал, оценивал выражение каждого лица и даже место, занятое в зале каждым вошедшим. В этом шуме, как будто ничем не отличном от шума, предшествующего обычному собранию, во всех этих лицах, так скупо и бледно отражающих то, что происходит у каждого в душе, улавливал Гордеев особенное душевное напряжение будущего собрания; как никогда выразительны лозунги и плакаты, и портреты вождей словно застыли в чуткой неподвижности, прислушиваясь к тому, что происходит.
Кононов тоже напрягся до той предельной границы, когда все существо, как струна, отзывается на душевные движения окружающих. Впереди, среди многих голов и спин, он сразу отличил черную голову Дегтярева: «Неужели и на этом собрании так и не отомкнется этот накрепко запертый амбар? Неужели он и здесь отмолчится и его не прорвет?!»
Через зал быстро, нервно спотыкаясь, прошел Миндлов. Ряды затихают. Миндлов взбежал на эстраду, и, встретившись с ним взглядом и кивнув головой, Розов дернулся, — плохо, очень плохо выглядит старый друг.
Миндлов не успел разложить бумаги, как к нему подошел Кононов. На тихий оклик его Миндлов поднял голову от конспекта, который он в последний раз лихорадочно просматривал.
В глазах Кононова пробегали какие-то быстрые, горячие искры.
— Ну, держись сегодня, товарищ Миндлов, — поощрительно сказал Кононов и остро глянул в лицо Миндлова. Пожимая его прохладную руку, Миндлов почувствовал жар своей руки.
— Покажи, что такое есть питерский большевик, — не выпуская его руки, добавил Кононов.
Какая-то горячая волна хлынула от сердца к глазам Миндлова, губы его задрожали…
— Да ладно. Не волнуйся, главное… — бережно сказал Кононов.
И вдруг, заботливо оглянув стол, сказал укоризненно: