В конце марта в село приехал председатель волостного комитета, бывший писарь волостного правления. При царском строе он был в ссылке. Остановился у Николая Гагарина. Три дня прожил в селе, провел три схода. Был он в лохматой папахе, в полушубке, крытом сукном, с серым, словно присыпанным порохом лицом. Голос у него, — вероятно, от множества сходов, — хриплый.
— У рабочих своя партия — большевики! — кричал сн одну и ту же речь на сходах, — у нас, крестьян, своя — социалисты–революционеры. Мы стоим на том, чтобы землю передать мужикам, но не сейчас. Временное правительство издаст законы. Революция — прежде всего порядок и подчинение власти. Сельские и волостные комитеты — органы Временного правительства. У крестьян должно быть полнее доверие к Временному правительству. Весной комитеты возьмут помещичью землю на учет, но делить ее ни в коем случае нельзя. Вот обращение к крестьянам. Подписано министром–председателем Львовым: «Земельная реформа станет на очередь в предстоящем Учредительном собрании. Земельный вопрос, — повысил оратор голос и четко, по складам прочел: — не мо–ожет бы–ыть про–ве–ден в жизнь путем какого-то захвата!»
Помедлив, словно ожидая, какое действие возымеют его слова, он с негодованием в голосе выкрикнул:
— Насилие и грабежи — дурное средство!
Слова о насилии и грабеже напоминали мужикам о грабежах, которые случаются на больших дорогах.
— Лозунг наш — за землю, за волю, но не за насилие. Мы сами себе хозяева и не позволим беспорядка. Никого не слушать, — кто бы ни призывал к немедленному отбору помещичьей земли!
Так говорил председатель волостного комитета. Речи его были гладкие, уверенные, но я видел на лидах крестьян недоумение и тревогу.
Мы решили не тягаться с ним в споре. Зачем дразнить? Уедет, тогда — дело другое. Да еще и весна не пришла. А пока нам, инвалидам, обязательно надо войти в сельский комитет.
Когда стали намечать кандидатов в комитет, первыми выкликнули нас. Но выкликнули и других, из богатых семей. Иные отказывались, но попрежнему не отказались ни Николай Гагарин, ни Денис Дерин. Они с охотой согласились «послужить миру и свободе».
Лишь под утро бывают заморозки, но взойдет солнце и начинается капель. Смотришь на соломенные крыши, каждая из них обряжена в прозрачные, переливающие радужным сиянием сосульки. Висят они длинные, рубчатые, и уже крыша — не крыша, а прозрачный сарафан с кружевной отделкой. Еще много снега, но он осел и сверху покрылся звенящей под ногой ноздреватой пленкой. Оттаивают завалинки. Всюду проникает солнце. Чует весну оставшийся кое у кого скот. Коровы ревут, просятся поскорее на волю, хотя бы постоять в денниках, наскоро сделанных где-либо сзади двора. Оецы жалобно и тревожно блеют.
А какой ветер! Только в апреле он такой свежий, насыщенный запахом тающего снега. В нем чуть ощутимы тонкие смешанные ароматы: земли, прошлогодней травы, преющего на припеках конского навоза, дыма, хлеба и еще чего-то неуловимого, возбуждающего и чуть–чуть тревожнрго.
Скоро–скоро подкопится вода, потекут с пригорков ручейки, зажурчат, сливаясь во впадинах и рытвинах, и тогда хлынет большая вода в широкие реки.
Стою, смотрю на избы и мазанки. Что ни день, то строения кажутся выше. Спадает снежный покров. Уже кое-кто счищает с крыш снег. На нашу крышу лезть страшно. Отец приделал к железной лопате длинную жердь. Он будет счищать снег отсюда, с земли. Уже примеряется. Со стороны похоже, будто хочет подавать снопы на высокую кладь.
Пора подыскивать плотников и, как только сойдет вода, приступать к стройке избы. Хватит ли силы на это? Будет ли время? Закрываю глаза и мысленно вижу новую избу, новые окна. В одном окне видно лицо матери, в другом — лицо родной, любимой. Весенний ветерок обдувает ее щеки, шевелит кудряшки, ниспадающие на лоб.
Открываю глаза. Отец уже поддел снег лопатой, куча едет по крыше и с шумом рассыпается у его ног.
— Э–эх! — радостно восклицает отец.
Он за последнее время стал веселее, меньше говорит о нужде, на людях не так застенчив. Как-то на сходе даже поспорил с кем-то.
— Отец, тащи снег прямо с соломой, — говорю ему.
Он кивает по направлению к срубу и многозначительно подмигивает мне.
— Осилим, сынок?
— Бог поможет, — говорю я.
— У Гагары денег взаймы хочу просить.
— А мне что, проси! Отдадим на морковкино заговенье.
«Морковкино заговенье» — любимая поговорка отца. Она означает — вовсе не отдадим, так как морковь есть никогда не грешно.
— Нынче опять зовут читать, — говорит отец. — Высох весь.
— Я тебе, отец, еще пострашнее что-нибудь подберу.
— Подбери. А то начну «блажен муж», он сердится. Начал «векую», он меня но–матерну.
— А знает старик, что царя свергли?
— Не велят говорить. Опять, слышь, паралич хватит.
— А им-то что?
— А вот что. Есть слух — у него где-то деньги спрятаны. Вот и ждут, — кому откажет.
— Ты бы выпытал. На грехи намекай.
— Грехов у него, верно, много. Все какую-то Марью вспоминает.
— И три с полтиной долгу ей?
— Правда, сынок.
— Это Леньки Крапивника мать.
Отец посмотрел на меня, и догадка озарила его лицо. Прищурившись, он протянул:
— И–ишь ты–ы ведь…