И начал им главу, которую сам только вчера читал.
— «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений. Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром…»
— Молока с сахаром? — перебила меня Ивана Беслятого Катька, вихрастая девчонка. — Эдака сласть…
— А ты молчи, сластена.
Я читаю медленно, задумчиво.
— «…встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь в кресло».
— Кресло, вроде зыбка, что ль? — спрашивает Костя, сын Орефия Жилы.
— Тебе не все равно? — говорю я, так как сам не знаю, что такое кресло.
— По всему видно, спать в нем можно, — говорит Степка Ворон, парень рассудительный. — Читай дальше.
— «Ты опять заснешь, Николенька, — говорит мне татап».
— Татапом тятьку, что ль, у них зовут? — осведомляется Ленька–крапивник, не знающий, кто у него отец.
— Нет, тут такие буквы, вроде не наши. По–русски читается татап, и вроде не про отца говорится, а про мать.
— Валяй, увидим, куда дело будет клонить, — опять сказал Степка Ворон, которому всегда хотелось знать, что к чему.
— «Я не хочу спать, мамаша…»
— Так и есть, татап — это мать, — радуется Ленька. — Чудно!
…«Через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко–крепко прижмешь ее к губам».
— Ах, черт! — воскликнул Костя. — К губам. А мне моя татап сколько раз прижимала свою лапу к губам! Как съездит, света не видно.
— Читай, куда дело повернет, — крикнул Степка.
— «Вставай, моя душечка, пора идти спать».
— А меня мать вот как будит, — перебивает Ленька: — «Эй, рябая харя, аль кочергой огреть?»
— Слушайте, слушайте, — вступается Степка. — Не о нас ведь написано.
— «Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
— Вставай же, мой ангел».
— Ангел?! — воскликнула Катька, — Это кто ангел?
— Небось, не ты, — заметил ей Костя. — Ты на мокрую курицу больше похожа.
— «Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня…»
— Боюсь щекотки! — вдруг взвизгнула Катька.
— А–а, боишься!.. — тут же набросился на нее Ленька и принялся щекотать.
Она визжала, отбивалась, потом разревелась и укусила Леньку за палец.
— Бросьте! — прикрикнул Степка. — Аль ладонь прижать к губам?
Меня самого подмывает смех, но я серьезно продолжаю чтение.
— « — Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю!
Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени».
— Точка в точку, как моя мать, — вздыхает Ленька. — Попадешься ей в руки, голову зажмет ногами и пошла писать по заднице. А муж ейный только и кричит: «Поддай жару крапивнику, еще, еще!» Ох, и лупцует…
— «Так ты меня очень любишь?.. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?»
— Нет, не забуду, — усмехается Ленька, — будь тебе неладно!
— «Она еще нежнее целует меня.
— Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! — вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз…
После этого, бывало, придешь наверх и станешь перед иконами в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: спаси, господи, папеньку и маменьку…»
— Ну, хвати–ит, — положил Степка руку на книгу. — Я думал, ты что-нибудь не про это. Ну их, барчуков! Только злоба в сердце.
Я закрыл книгу.
— В Атмис лошадей поить! — крикнул Ленька.
Вся ватага побежала ловить своих лошадей. Мне тоже хотелось проехаться верхом, но только не на Князь–мерине. Мне поймали лошадь Ивана Беспятого. Это молодая, не в пример нашему Князю, шустрая гнедая кобыленка. Едва забрался на нее, как она взяла уже галопом. Быстро нагнал я ребят, и мы выехали на степь. Ленька, самая отчаянная голова, вдруг гикнул, хлестнул свою пегую кобылу и стрелой вырвался вперед. За ним — Костя Жила, ералашно, как отец его, крича и улюлюкая, потом Степка ударил свою, другие ребята и я, без свистка и крика, мчались за ними по степи. Трава скошена, степь, как сковорода, в лицо хлестал теплый ветер. Лошадь бежала ровно, и в глазах только мелькали с левой стороны деревья, а с правой копны сена. Вот и степь, где еще трава не кошена. Лошади ходу не убавили, и мы мчались, почти скрываясь в высокой траве, как разбойники в прериях. Так и чудилось, выскочит из травы тигр, рявкнет и сшибет всадника с лошадью.
Река Атмис… Рядом — чужое село. В реке купались бабы, стирали белье. Работала водяная мельница. Не слезая с лошадей, ребята разделись, побросали рубахи и въехали в реку.
Напоив лошадей, выкупались и как раз вернулись к обеду.
Мать не спросила, где я был, что делал. Раньше за такое самовольство мне попало бы, а сейчас я — сам себе хозяин.
— Веников бы наломать, — проговорила она, когда мы сели под дубом обедать. — Березовых хорошо бы!
— Наломаю! — обещался я.
— Только гляди, объездчик…
— Ничего, не увидит.