Таковы были мои подвиги до сегоднишнего дни. Жить так невозможно, но некоторое время предаться подобной жизни не мешает. Эти радостные встречи, пиры, взбалмошные деяния, все-таки украшенные чистой сердечной симпатией, делают сердцу пользу. Многое я застал не так, как хотел застать, многое я предвидел, но во всяком случае общий результат отраден и утешителен. Из дальнейшего дневника узрятся обстоятельства, особенно интересующие меня в это время.
Сегоднишний день открылся спазмами — то же самое, что и в прошлом году. Встал, дважды принял капли, привел в порядок свою комнату, расставил вещи (за исключением фарфора и драгоценностей), а потом взял с собой 770 р. з<олотом> и отправился вносить их в Опекунский совет. Погода совершенно приличествовала этой печальной операции, экипаж мой тоже, ибо я ехал на похабной «гитаре»[371]
. Ни одного хорошенького личика на улице, даже в ломбарде не было донн, которыми он по утрам отличается. Отдавая деньги, встретил я Моисеева, с которым сошелся у Каменского прошлый год, он насказал мне множество чепухи о пишущих столах[372] — чудес, будто бы с ним самим случившихся. Оттуда вернулся я пешком и зашел на выставку[373], где мне почти ничего не понравилось, кроме копии Рафаэля и двух-трех портретцев. На выставке видел Дитмара и Баранова; первый сияет глупостью — какой-то особенной, благонравно-франтовской глупостью. Обедал у нас Дрентельн, а вечером была Наталья Дмитриевна с мужем. Щадя свой желудок, я не выезжал никуда, хотя мысль о Т<аничке> меня сильно занимала.Ночь спал отлично и встал, как кажется, в добром здоровье. Утро посвящу обделке Вальтер Скотта, как говорено было с Краевским. Должно быть, мне никогда не придется сойтись с человеком, знающим журнальное дело: Кр<аевский> сам не знает, чего ему хочется и чего ему не хочется. Наконец, я решился почти не делать изменений, а сократить конец и, если понадобится, отнести еще ненаписанные вещи в отдельный этюд.
Вслед за этим я дал по аудиенции портному и сапожнику, оделся и пошел к Вревской. Но там застал одну лишь Мери, и свидание было нежное. Но не для Вревской и не для Мери я, забывая свои спазмы, облекся в пиджак. Сердце влекло меня к Т<аничке>.
Наскоро нахлебавшись кислого кофе у Кикши, я сел в карету Невского проспекта и частию в карете, частью на своих ногах добрался к обетованному уголку. По чистенькой лестнице взобрался я в чистенькую комнатку. Меня было не приняли, хозяйка одевалась, но, услыхав мой голос, отворила дверь и предстала пред мои очи в юбочке, что-то набросив сверху! Боже! как она мила! — следует воскликнуть, как это водится в романах. Как блестели ее шаловливые глазки, как симпатически-лукаво глядело ее тихое, кроткое личико! Но, увы! тут же сидела другая донна, знакомая мне R., черт бы ее взял. Я должен был шутить скрепя сердце и шутливо высказывать то, что хотел высказать с «пафосом». Ничего верного нельзя сказать ни pro, ни contra[374]
моих успехов, но что мои посещения приятны, в этом нельзя сомневаться.С горестью оставив милую Т<аничку> кончать свой туалет, я прошел к Сатиру и под влиянием разных чувств предался болтовне, которая вовсе не в моем характере. Сатир указал мне жилище своих соседок, о которых упоминал Каменский, я прошел к ним, сам не зная для чего; был принят ласково, остался недоволен доннами и, наврав им что-то и, не снимая перчаток, ушел. Дорогой все носилось перед мною тихое бледное личико, глазки и ножки. У себя застал я Своева и обедал с ним вместе. Нашел две книги: романы Диккенса и Купера, привезенные Некрасовым для разбора[375]
.Вечер сидел дома с целью исправления желудка, читал, качался в кресле, а если не скучал, то зато и вовсе не веселился.
Сатир сказал, что я