С первых минут самосознания жизнь моя распалась на две части: мысли мои разрознились с моими действиями до такой степени, что сходиться начали уже под влиянием науки, опытности и усилий. Начало жизни моей было, стало быть, сделано наизворот, и, может быть, это и к лучшему. Но к лучшему ли это, к худшему ли, судьба сделала меня таким, и я за это не отвечаю. Я спохватился поздно, когда прошло детство, в котором я не знавал бессознательного счастия, когда прошла первая молодость, в которой я не знал ни
А между тем события жизни моей были так расположены, что только требовали деятельности, силы нравственной, и тогда жизнь моя была б завидною для многих. Кто был избавлен от мелочей и одиночества, как я? Кто встречал на пути своем столько любви и привязанности? Кто ставлен был в такую возможность наблюдать и действовать? Перед кем так чисто и ровно расстилалось поле деятельности?
Весь результат жизни и опытности привел меня к тому только, что я вполне ощущаю беспутность означенных порывов и до того мало дорожу ими, что ищу только исхода этим чувствованиям. Иначе сказать, я уравниваю чувственность с сентиментальностью и равно согласился бы быть турецким султаном или нежнейшим любовником, осчастливленным взаимною страстью.
Как хороши чувства юношеской привязанности в осьмнадцать лет, так бестолковы они при своем набеге на человека более зрелого.
Как бы ни был холоден человек, как бы эгоистически ни была развита его натура, приходит для него пора, когда потребность привязанности проявляется со всею силою. Жалкие мы люди с нашими теориями: ведут ли они нас к чему-нибудь? не вся ли жизнь состоит из одного постоянного противоречия теориям, на постройку которых тратили мы столько любви и усилия? Человек должен свершить цикл глупостей, к которым только способна его природа, и хорошо, если глупости эти являются своевременно, тешат своим появлением. Подобно государствам по системе Маккиавелли, все мы проходим одни и те же фазисы[195]
, и напрасна будет борьба, напрасны умствования и упорство. Гордый материалист рано или поздно захочет смотреть на луну и вздыхать у ног какого-нибудь глупого предмета, стоик окажется трусом и дураком, человек, довольный своею судьбою, захочет повеситься и предастся сплину.И все это глупо, все это не вовремя и бесполезно. Так во мне явилось грустное чувство, что-то похожее на сожаление о «погибшей жизни». Кто губил ее? Отчего она «погибла»? Что называется «непогибшая жизнь»? Кто ответит на вопросы эти — избитые, туманные и хитросплетенные?
Легче ли бы мне было, если б в моих воспоминаниях вместо дряни и чепухи хранились бы истории страстные и трогательные, reminiscence'ы[196]
старых порывов и удовлетворенных потребностей? Или и тут самолюбие, и тут эффектность? Не все ли равно, как ни проведено известное число лет? Сидеть в сумерках и перебирать свои воспоминания не то же ли самое, что читать роман, хорошо написанный?Как бы то ни было, но потребность привязанности, потребность, заглушённая и давно уже засыпанная насмешками собственного гордого скептицизма, пробуждается, растет, принимает громадные размеры под гнетом зависти, уныния и бесплодных сожалений. К чему послужило мне быть старее своих лет, если на середине жизни встречают меня чувства, которые хороши только во время первой молодости! На что мне они, эти чувства, бессознательные, беспричинные и
Истина есть идея, никогда не приводимая в исполнение.
В самую чистую пору молодости люди ищут с горячностью какой-то прототип истины, что-то вроде философского камня. Как философский камень давал не одно золото, а и здоровье и знание, так и наше начало должно было дать нам все, чего только душа требовала.
Я, впрочем, не сильно томился от избытка неразрешенных вопросов, потому что скептицизм мой родился вместе со мной.
Один вопрос, однако, сильно мучил меня и заставлял рваться порою лучше любого немецкого философа. То был вопрос о том, все ли кончается с нами на этом свете? Причина такого любопытства была грубо эгоистическая: я сильно любил жизнь и теперь люблю ее очень горячо. Теперь я уже не имею стремления к неразгаданным вопросам. В то время, когда я гонялся за такими высокими предметами, внутренний голос спросил меня: «Чего ты ищешь?»
Я отвечал очень задорно: «Истины».
«Однако, почтеннейший, — продолжал мой внутренний голос, — ежели бы ты и узнал эту истину, ты бы из нее ровно ничего не сделал. Убеждение важно только по мере его применения к практике».
«Ну, я применю его к своей жизни».
«А, вот тут я тебя поймал. Вспомни, сколько передано тебе истин при воспитании, до скольких дошел ты путем опыта, — и рассчитай, что сделал ты с ними? Cain, qu'a tu fait de ton frere?[197]
Homme, qu'a tu fait de tes convictions?»[198]