— Ах, вон что! — воскликнул Шер. — Значит, ваш директор ничего вам не сказал?
— О чем?
— Ему нужен ваш труд, больше ничего. Ему не хочется вас отпускать, без вас развалится вся его опера.
— Да, — сказал я, — что говорить, без меня его опере действительно будет туговато… Но бросьте играть в жмурки. О чем идет разговор?
— Вас обменивают на пленных немцев, — надуваясь, произнес Шер, — вы можете ехать домой.
Я уставился на него, онемелый. В одно мгновенье мне сделалась понятна его внешность: он основательно готовился поразить меня сенсацией, и этот расчет оправдывался, к его удовольствию. Я долго не мог ничего сказать. Год за годом, с часу на час я ожидал этого известия, и вот теперь, когда оно пришло, чувствовал вместо радости испуг перед тем, что ее не было. На секунду мне захотелось, чтобы Шер разоблачил себя, как шутник, но я тотчас оскорбился возможностью подобной шутки и ясно увидел, что для шуток Шер был слишком напыщен. Наконец я спросил:
— Откуда вы узнали эту новость?
— Мы с вами в одном военном округе. Нас отпускают всех. Химик уже уехал. Он велел сказать, что бутылку шампанского, которую вам проспорил, он отдаст в России, когда вы возвратитесь.
— Об одной бутылке он тихо забыл, — сказал я, — другую помнит, наверно, из ложного стыда. А напрасно. Экономить — так до конца. Если бы химик был еще скупее, мы не держали бы никакого пари. И я не болтался бы по театрам, а может, трещал бы на пишущей машинке любо-дорого.
— Странный вы человек, — вздохнул Шер. — Если бы мне так везло в опере, как вам! Я слышал — вы пели в «Мейстерзингерах», говорят — здорово.
— Как же. Я потом сразу получил новые предложения…
— Вы вообще счастливец. Кого я ни встречал из актеров — все велят вам кланяться. Лисси прислала со мной письмо.
Шер достал бумажник, набитый чепухою, и с трудом откопал маленькую записку.
«Обезьяна, — писала Лисси, — если бы от меня зависел этот глупый обмен пленными, я не отдала бы тебя за дюжину немцев, не говоря об австрийцах, хотя ты слишком пренебрег мною. Но я не сержусь на тебя, потому что ты был занят. Я тебя сохраню в памяти моего сердца рядом со всем, что помню о твоей чудесной матушке-России. Неужели ты поедешь еще дальше Варшавы? Прощай, мой милый верблюд, ты был хорошим коллегой и простым малым. Когда кончится ваша революция, пришли мне икры-малосоль.
Твоя Лисси».
Я прочитал записку Шеру, он повторил, качая головой:
— Везет.
— А как с вашей Вильмой? — спросил я.
— Я подумаю, как быть. Мы теперь — свободные люди, — лукаво ответил он.
Распахнув пиджак, он показал новые голубые подтяжки и спросил, во сколько я их оценю. Потом нагнулся, засучил одну брючину, и я увидел такую же голубую подвязку. Он растянул ее на руке, чтобы показать добротность резины.
— Вам нравится?
— Мне кажется, — ответил я серьезно, — резинки лучше бы купить розовые. Вы понимаете, если вы разденетесь — какое будет сочетание: голубые подтяжки с розовыми резинками.
Он сморщил брови и прищурился на меня. Думаю, как художник он оценил мое замечание.
— Вы что же, собрались жениться?
— Мы — свободные люди, — опять слукавил он.
Мы поговорили о будущем, так загадочно предстоявшем нам, и простились, обнимаясь, пожимая руки, грустя, как люди, съевшие пуд соли, при расставанье, которое неизвестно что принесет.
Новость, доставленная Шером, подтвердилась. В полиции мне объявили, что по распоряжению военных властей для меня будут заготовлены бумаги и я могу отправляться восвояси.
Директор хотел знать, намерен ли я и после войны у себя на родине продолжать театральную карьеру. Ведь вот, например, как он слышал, в Москве славится некий Художественный театр. Я согласился, что Художественный театр в самом деле очень подходит для меня и старики будут мне безумно рады, потому что я как-никак обладаю певческими данными, а этот театр, судя по «Солнце всходит и заходит», знает толк в пении и, наверно, кончит оперой.
Ни звуком директор не напомнил о пишущей машинке, был обходителен, оживлен, угощал сигарой, и я с неприязнью и обидой увидел, как он рад, что избавляется от меня навсегда.
Я распродавал свой гардероб. Приглаживая для пущего вида шелковые лацканы фрака — шедевр этого рода, сшитый гардеробье Краузе, — я вспоминал благожелательного портного с шевелящимися булавками во рту, и мне было так, точно я обманул его и воровски собираюсь скрыться.
Старый хорист купил у меня светло-серый жилет с перламутровыми пуговицами и весь грим по феерической дешевке, известной только за кулисами.
— Значит, вы окончательно бросаете сцену? — спросил он.
— Окончательно.
— И думаете — никогда не вернетесь?
— Никогда.
— Эх вы! Знаете, что я вам скажу? Недавно исполнилось сорок два года, как я на сцене. Чего я не видал в театре за этот срок! Спросите меня — чего не видал? Ну, спросите! Так я вам скажу: за все сорок два года я ни разу не видал, чтобы человек, ушедший со сцены, рано или поздно не вернулся в театр. Такого случая я не запомню.