— Merci… Merci… — торопливым шепотом отвечал Гастон. И я снова исчезал в темноте.
То, что товарищи, сами голодая, делились своим скудным пайком, чтобы помочь другим, было ярким свидетельством интернациональной солидарности. Так были спасены многие. Все это мы делали во имя будущей победы нашего справедливого дела, во имя нового дня человечества. Ибо чем дольше затягивалась война, тем яснее становилось нам: нацистский режим в отчаянии борется за свое существование. Те, кто научился правильно оценивать то, что увидели, услышали, находили этому немало доказательств. А после Сталинградской битвы у нас уже появилась непоколебимая уверенность: Советская Армия сломала хребет фашистам!
Гастон и я стали друзьями. Маленький, худощавый парижский железнодорожник с беспечно-лукавым лицом умел ободрить меня, умел вселить в меня надежду. Я рассказал ему об Ивонне, о моем беспокойстве, о страхе за нее.
— Поверь, ты встретишься с ней, — говорил мне Гастон так убежденно, будто знал это наверняка. Словно иначе и быть не могло.
И я верил ему. Потому что я глубоко верил в Гастона — преданного друга и прекрасного человека. Когда мы ищем поддержки, теплое слово для нас как целебный бальзам.
Гастон родился и вырос в Париже. Он знал Париж как свои пять пальцев. По моему описанию он даже вспомнил дом, в котором жила Ивонна. Но ее он никогда не встречал. Марселя Дюрана он тоже не знал.
Гастон, всегда сдержанный и осторожный, все с бо́льшим доверием относился ко мне. Нас сблизил, пожалуй, один случай, который произошел во время работы. Был полдень. Стояла жара. Гастон вез тачку, полную щебня. Он шатался от усталости. Я проходил мимо как раз в тот момент, когда он, сделав нечеловеческое усилие, чтобы сдвинуть тачку, чуть не упал. Я понял, что́ сейчас произойдет. Если Гастон упадет, эсэсовцы, изобьют его. Затем карцер в лагере и, может быть, смерть! Я нес толстую балку и все же одной рукой ухватился за тачку, помогая Гастону толкать ее. При этом я шепнул ему: «Держись, Гастон! Ты же знаешь, что они сделают с тобой…» Один эсэсовец из охраны, очевидно, заметив это, подбежал к нам и со всей силы пнул меня ногой в спину.
— Ты немец! А помогаешь этой французской свинье! — заорал он.
Я упал плашмя. Балка ударила меня по голове. Жара, физическая слабость и в довершение удар тяжелой балкой по голове… Мне потребовалось немало времени, чтобы подняться и снова взвалить балку на плечо. Гастона уже на было видно. Вероятно, ему удалось все-таки убраться со своей тачкой из поля зрения эсэсовца.
В последние месяцы войны нас перестали посылать туда. Может быть, эта ветка стала уже не нужна, — так быстро развивались военные события, или теперь просто не хватало материалов. А может быть, гестаповцы опасались попыток к бегству. Точно мы ничего не знали. Но, во всяком случае, переклички в лагере стали более строгими. С каждым днем мы все яснее понимали, что эсэсовцы теряют уверенность в себе и все больше нервничают.
Вскоре в лагерь просочились слухи, что союзники вступили в Германию с востока и с запада. Один заключенный, надежный товарищ, слышал, как об этом говорили двое эсэсовцев. День освобождения неудержимо приближался! Скоро придет конец нашим мучениям. Ни о чем другом мы не могли говорить. Мы жили в лихорадочном ожидании. Но забывать об эсэсовцах нельзя было ни на минуту. Ведь хищный зверь в предсмертной агонии бросается в последнюю, отчаянную схватку и уничтожает все вокруг себя.
И это действительно случилось. Однажды эсэсовцы окружили территорию лагеря пулеметами и в этот ощетинившийся стволами огромный квадрат пинками и грубыми окриками согнали большую группу заключенных. Затем увели их из лагеря. Многие наши лучшие товарищи были среди них. Мы же, бессильные помочь им, могли только сжимать кулаки, Мы понимали: они будут убиты в этот последний час! Не знаю, что тогда было сильнее в нас — чувство бессилия или ненависть к убийцам наших товарищей.
Несколько дней спустя мы услышали отдаленный гром канонады. С каждым часом он приближался. Все ближе и ближе. То, чего мы всем сердцем ждали долгие годы мучений и страданий, должно было наконец свершиться. Но когда мы думали о наших казненных товарищах, даже к этой всепоглощающей радости примешивалось чувство горечи и подавленности.
Я вижу все перед собою так, будто это случилось вчера. Я был в бараке своей группы, когда снаружи вдруг раздались громкие торжествующие крики. Мимо окон бежали заключенные. Сначала несколько человек, потом все больше и больше.
Один из них вдруг остановился. Мы увидели его неровно обритую голову, его бледное, измученное лицо, покрытое рыжеватой колючей щетиной. Он сначала прижался лицом к стеклу нашего окна, затем выдавил стекло локтем, пронзительно закричал: «Свобода! Свобода!» — и помчался дальше.
Какое-то мгновение мы стояли совсем тихо, словно не поняв еще смысла этого слова. Потом все разом бросились из барака, чуть не сбивая друг друга с ног. На волю!