Бежать, но куда, если даже самое верное прибежище — сон — не спасало меня от преследования? Я стал часто ходить в кино, прибежище бедных, в жажде забыться и перенестись в блаженное Средиземноморье, в залитый кровью Бронкс, но там до начала основного сеанса запускали рекламный фильм, в котором юная мать с улыбкой протягивала ложку «Детского овощного пюре Дюделера», объясняя его состав и превознося достоинства до тех самых пор, пока под хвалебный лепет детского хора не появлялось мое фото и росло, наплывая на зрителей. Я сломя голову бросался прочь из кинотеатра, проходил мимо рекламных плакатов «Цитрусового молока Дюделера» с моим гигантским лицом, еще издали замечал световую рекламу над заводами Дюделера, где неоновыми трубками розовато-телесного цвета был обрисован в ночи контур моего младенческого лица; я не курил, не переносил крепких напитков, мне оставалось только брести домой, к орущему ребенку, которого вместо пищи вскармливали ложью, я тупо глядел там на банки «Молока для новорожденных» с моим изображением и на обороте рекламки «Детского овощного пюре», все с тем же пресловутым младенцем, обнаруживал торопливо начертанные каракули отсутствующей жены. И меня обуревал панический страх перед следующим утром, перед запахом молочного порошка, перед дюделеровской рекламой, перед дюделеровскими служебными бланками, на которых тоже было отпечатано мое лицо.
Что-то должно было случиться, силы мои иссякали.
Я пошел в приемную среднего Дюделера, проскочил мимо обалдевших секретарш и встал перед письменным столом всесильного владыки, который, щурясь, смотрел на меня своими подслеповатыми глазками.
— Это вы? — спросил он.
— Да, это я, — отозвался я.
— Что угодно?
— Известно ли вам, — начал я сдавленным голосом, — что происходит с несчастным младенцем у меня дома?
Дюделер молчал. Он глядел на меня, и его могущественная дюделеровская рука начала чуть заметно вздрагивать, дергаться и странным образом ерзать по крышке стола.
— Так вам известно? — промямлил я.
— Говорите, — хрипло приказал Дюделер. — Поглядим, что можно сделать.
— Все ложь, — заявил я.
— Гм, гм… — отозвался Дюделер.
— Я казался вам подходящим объектом для лжи.
— Сколько? — спросил Дюделер, и его рука снова задергалась и медленно поползла к чековой книжке.
— Ничего мне не надо.
— Чего ж вы хотите?
— Откажитесь от вашей картинки, — решительно потребовал я.
— От какой картинки?
— От фото младенца на вашей рекламе.
— Но почему? — в недоумении вопросил Дюделер, мигая подслеповатыми глазками.
— Почему? — насмешливо повторил я. — Я не желаю, чтобы мое фото служило лжи! Я требую, чтобы его сняли! Я хочу вновь принадлежать самому себе.
Мгновение Дюделер сидел неподвижно; его рука, только что метавшаяся между телефоном и чековой книжкой, замерла. Затем он начал хохотать, сначала нерешительно, как бы колеблясь, потом все громче, торопясь и захлебываясь, рука его подпрыгивала на столе, хохот перешел в звериный визг. «Ах так!» — закричал Дюделер, поднялся, все еще взвизгивая от хохота, достал связку ключей и отпер сейф; продолжая смеяться, он вытащил папку, с громким смехом сдул с нее пыль, открыл и с громким визгливым смехом протянул мне документы о продаже моей фотографии с подписью моего отца. «Договор!» — прокричал он, визжа от смеха, он, Дюделер, хорошо заплатил за мое фото, он ни при чем, если деньги обратились в ничто, никто не мог предвидеть; он надрывался от смеха, рука его победно танцевала на документах, он орал смеясь: «Никогда!» — «Еще чего, отказаться от моей великолепной рекламы! — орал он. — Я еще не сошел с ума!» — орал он, пофыркивая, орал, и смеялся, и весь сотрясался от смеха.
И тогда я убил его. Единственно, что по сей день огорчает меня, — это способ, каким я его убил: орудие убийства должно было быть тонким и острым, как те иглы, на которые мой отец накалывал жуков, разбрызгивая их черную жучью кровь, как иглы шприца и заостренный металлический конец трости, от которых у меня проступала кровь; но ничего похожего не оказалось под рукой, ведь я совершил свое деяние неожиданно, без всякой подготовки; не было тонкого острого стилета, о котором я иногда мечтаю задним числом, на столе стояла какая-то бронзовая статуэтка — женщина с пышными формами, я схватил ее и с силой обрушил на череп Дюделера. Но результат был хорош: кровь, пролившись, отомстила за ядовитое молоко, и основные тона моей жизни снова обрели былую гармонию.
Высокий трибунал! Я подробно и честно рассказал историю своей жизни и историю своего деяния. Все было именно так, как я говорил. Не обращайте внимания на психиатров, болтающих о каком-то «экстубусе» и разумеющих под этим иглы. Я сказал бы, что все это сказки, если бы слово «сказка» не было для меня столь правдивым и добрым словом. Пойми меня, высокий трибунал, и найди для меня справедливую кару, если то, что я сделал, заслуживает кары. Я же молю лишь о том, чтобы меня поняли, поняли мою жизнь, которой на роду написано было и до конца надлежало быть сотканной из молока и крови, ибо всякая жизнь стремится к осуществлению своего мифа.