— Внешне Галошфаи производил тогда впечатление человека потасканного, но актером при этом оставался великолепным, из той породы истинных артистов, у кого ни один жест, ни одно движение никогда не застывают в готовых формах рутины. Мне кажется, выпавшая на его долю судьба помогала ему сохранить душевную свежесть; парадоксальным образом его поддерживала сама жизнь, всю тяжесть которой он ощущал на собственном горбу. Если бы поручили ему ту заветную роль, которой он бредил, то, как знать, может, он до сих пор был бы жив. Одно бесспорно: это был талант под стать Артуру Шомлаи, Анталу Пагеру или Жану Габену…
Он знал наизусть десятки ролей, и, хотя ему частенько случалось просидеть ночь в кафе или за дружеской пирушкой и попасть домой, в свою убогую холостяцкую квартиру, лишь на рассвете, он никогда не опаздывал на репетиции. Получив новую роль, он тотчас пробовал ее на вкус: кончиками пальцев жадно ощупывал со всех сторон страницы, заполненные машинописным текстом, словно расстегивал блузку на трепетной груди, подносил бумажные листки к носу, втягивая в себя их запах, и сладострастно улыбался: «Сделаем из тебя конфетку!» Это была его любимая поговорка, и коллеги завидовали ему: не было случая, чтобы он отказался от какой бы то ни было, пусть самой незначительной роли, и действительно делал из нее «конфетку». Галошфаи ради друга готов был отдать последнюю рубашку, но это не спасло его от сплетен: поговаривали, будто бы он неспроста согласился стать крестным отцом новорожденного цыганенка из ближайшего к городу табора, а в молодости он будто бы до такой степени влюбился в цирковую гимнастку, что и сам не один год прослужил в бродячей труппе.
Но если такие слухи и были несколько преувеличены, то факт остается фактом: Галошфаи тянуло к разным чудачествам и странным привычкам, как мошкару на огонь. Ему нравилось рвать цветы преимущественно с клумб на городских площадях, за что его частенько препровождали в полицию; он мог средь ночи отправиться в город, потому что в доме не оказывалось спичек, чтобы зажечь сигарету. И во время своих ночных вылазок он вытворял самые невообразимые сумасбродства: к примеру, давал денег дворнику, метущему улицу, с условием, чтобы тот пропил их в ближайшей пивнушке, а сам, положив пальто на край тротуара, принимался махать метлой…
В супружеской жизни ему не везло.
Первая жена, танцовщица с провинциальных подмостков, наставила ему рога уже в медовый месяц, и тогда Галошфаи дал в газетах объявление, что за любую цену приобретет оленьи рога. Вторая законная избранница оказалась настырной придирой, отличаясь болезненной ревностью; она задалась целью обуздать этого вполне безобидного гуляку и, кроме того, принесла с собой в приданое двух девочек. Она требовала у мужа отчета в каждой минуте, проведенной вне дома, и постоянно грозила покончить с собой. Артистической натуре Галошфаи претила мелодрама, и, когда однажды его срочно вызвали домой, потому что супруга его повесилась, он не спеша закурил и отправился туда пешком.
Дома, как заранее можно было предположить, самоубийцу сразу же вынули из петли; целая и невредимая, полусидела она в постели, обложенная подушками, и осуждающе смотрела на своего погубителя. Галошфаи было пожалел ее и даже чуть не растрогался, но в тот момент, когда укоризненный взгляд супруги затуманился от неизбывной скорби над своей жалкой участью, а губы дрогнули и разжались, как формочка для вареников, он рассмеялся и опередил ее:
— Помилуй, Матильда, не устраивать же сцены в присутствии детей!
Правда, иной раз на него вдруг нападала хандра, одолевало чувство вины перед вся и всеми. Со слезами на глазах бродил тогда он по сцене и поочередно просил прощения у всех коллег, словно навеки прощался с ними, или останавливался на улице и озирался по сторонам с таким видом, что можно было подумать: этот человек едва унес ноги от какой-то непоправимой беды. И взгляд его при этом вопрошал жалобно: неужто не найдется живой души, кто снял бы с меня тяжкую ношу? После бесчисленных ролей лакеев, полицейских, приказчиков, портье, после дешевой клоунады и балаганного трюкачества он жаждал воплотить на сцене образ человека, стремящегося к чистоте и добру, дабы очистить собственную душу от винных паров и миазмов пропотевшего тела.
С некоторых пор он пребывал в уверенности, что день спасения души близок; как-то, встретив на улице, он обнял меня, поцеловал и со слезами на глазах шепнул:
— Настал мой час: я сыграю Ивана Петровича Войницкого!.. Дядю Ваню!.. Никому не лишить меня этого нрава!.. Я сумею возродиться заново, я докажу всем, что рано хоронить Галошфаи, стервятникам не удастся поживиться мертвечиной!