— Какие еще кандидатуры? — выпалил в сердцах режиссер. — Уж не вам ли поручить эту роль? Может, вы на это намекаете?
— Избави бог, — упавшим голосом сказал директор, и нос на побледневшем лице у него вдруг перекосился, будто ему закатили оплеуху. — Хотя, смею вас заверить, и я сыграл бы не хуже… Впрочем, я не имею права претендовать на это… Ну, а что вы скажете о таком актере, как Сентэби?
— Сентэби! — возмущенно вскричал режиссер. — Да я вынужден показывать ему, как чесать ухо!
И он выскочил из директорского кабинета.
Роль дяди Вани сыграл другой актер, но кто именно — хоть убейте, не помню… Память не та стала, да и лет с тех пор прошло немало, и война прогреметь успела… Знаю одно: Галошфаи больше не переступил театрального порога… Днем он старался затеряться среди трактирного сброда, впрочем не переставая настороженно прислушиваться к чему-то внутри себя; его маленькие, как капли ртути, глазки не смотрели по сторонам, а словно были устремлены в глубь души: он готовился к своему ежевечернему выступлению в ресторанном саду, где мог вволю произносить монологи дяди Вани.
— «О боже мой… Мне сорок семь лет; если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их?.. Проснуться бы в ясное, тихое утро и почувствовать, что жить ты начал снова, что все прошлое забыто, рассеялось, как дым… Начать новую жизнь… Подскажи мне, как начать… с чего начать…»
Коллеги были возмущены до глубины души: все понимали, что нельзя было лишать Галошфаи этой роли; актеры намеренно обходили стороной облюбованный им ресторанчик, чтобы своим присутствием не мешать его самодеятельному выступлению. Зато в день генеральной репетиции все участники спектакля явились сюда, словно в последний момент спохватились, что без Галошфаи спектакль провалится. Актеры разместились поодаль от него, а Галошфаи поднял мокрое от слез лицо, ни на кого не глядя, вздохнул и заговорил; казалось, будто он стоит на берегу широкой русской реки, где каждое слово обретает вес, значимость и перспективу.
— «Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет. Одного только меня не освежит гроза. Днем и ночью, точно домовой, душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости. Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда мне их девать, что мне с ними делать? Чувство мое гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну».
Чеп, игравший роль Телегина, уже успел после генеральной репетиции пропустить стаканчик. Чуть под хмельком, он поднялся с места — желто-румяный, как спелая груша, в помятой зеленой шляпе с широкими полями, — окинул взглядом ресторанных посетителей и насмешливо продекламировал свой текст:
— «Еду ли я по полю… гуляю ли в тенистом саду, смотрю ли на этот стол, я испытываю неизъяснимое блаженство! Погода очаровательная, птички поют, живем мы все в мире и согласии, — чего еще нам?» — Он поднял стакан с вином. — «Чувствительно вам благодарен!»
Галошфаи взволнованно встрепенулся, а узнав своих коллег, поднялся с места. Губы его искривила болезненная улыбка; сперва он обратился к Икервари, который играл доктора Астрова.
— «Дай мне чего-нибудь…» — произнес он по тексту и показал на сердце: — «Жжет здесь».
А Икервари, точно он находился на сцене, самым естественным образом отвечал ему чеховскими строками:
— «Те, которые будут жить через сто, двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свои жизни так глупо и так безвкусно, — те, быть может, найдут средство, как быть счастливыми…» — Он как следует отхлебнул из стакана и махнул Галошфаи рукой. — «С меня же довольно и того, что мне придется вскрывать тебя… Ты думаешь, это интересно?»
По улице в мгновение ока разнесся слух, что в ресторанном саду идет спектакль с лучшими актерами театра, а Галошфаи, рыдая, произносит свой текст. Через полчаса в саду не осталось ни одного свободного столика, а владелец ресторана запретил музыкантам играть, чтобы они не мешали удивительному представлению, когда актеры, сидя за столиками, обменивались репликами.
У Галошфаи из уголка рта тонкой струйкой стекало вино на несвежую белую рубашку, предусмотрительно прикрытую черным пуловером. Амалия Аман долго смотрела, как старик накачивается вином, а затем, чуть подвыпив, и сама вошла в роль; ласково кивнув старику, она укоризненно спросила:
— «А ты, дядя Ваня, опять напился… В твои годы это совсем не к лицу!»
Лицо Галошфаи приняло тупое выражение, точно он перестал чувствовать, что с ним происходит, он сидел стиснув руки.
— «Годы тут ни при чем», — сказал он. — «Когда нет на стоящей жизни, то живут миражами… Я талантлив, умен, смел… Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский…» — Он стукнул кулаком по столу, и пивные кружки испуганно звякнули. — «Я с ума схожу… Матушка, я в отчаянии! Матушка!»