Тут-то и посадили Нахрапова в острог, и тут начинаются его сцены с дочерью. Дочь его, Таня, росла все время в доме старухи Медынской, пользовалась ее ласками, но, к счастию, была удалена от влияния приживалок и дворни, находясь под особенным попечением старика учителя Сенеки. Это был добрый и честный человек, скромный и убогий, но неутомимый и бескорыстный деятель в своей среде, насколько сил его хватало… Он рассуждал: «Коли уж я живу в мире, так всякое дело мирское – мое дело. Хорошее оно – надо его поддержать, не выпускать его из глаз; дурное – надо попробовать, не уступит ли оно место хорошему». Разумеется, действовать приходилось ему в очень узенькой сфере, и средств у него не было, и потому пробы его против дурных дел ограничивались одними увещаниями; а много ли же можно сделать увещанием? Но на людей простых и юных он мог действовать благотворно, и под его-то влиянием развилась Таня. Сенека убедил Медынскую, что Тане не нужно никакого особенного образования, что он один может всему ее выучить, и с ранних лет стал он ее готовить на подвиг жизни. Будучи отчасти мистиком, он толковал ей о высокой цели и особенном назначении ее, приготовлял ее к самоотвержению и труду на пользу общую. И Таня действительно готовилась на труд и горе и привыкла считать чем-то должным и неизбежным все тяжелые и неприятные происшествия своей жизни. А жизнь ее, разумеется, протекала не весело в доме Медынской: сама старуха была уже дряхла и почти ничего не понимала; а разные приживалки и прислуга смотрели на Таню с пренебрежением. Она беспрестанно вспоминала о судьбе матери; деяния отца также не были от нее скрыты, хотя он очень редко с нею виделся и совершенно ни о чем не рассказывал ей и ее не расспрашивал. Даже после смерти Медынской он сам пожелал, чтоб она лучше взяла комнатку у старика учителя, а не переходила к нему. Он как будто боялся выказать себя перед нею, да и дела его в это время были уж очень плохи. Он пришел к ней только в ту минуту, когда задумал признаться в убийстве, и ей первой открыл свое преступление. А потом, после губернаторского решения, его посадили в острог, и Таня к нему ходить начала. Сначала он оскорблялся тем, что вот родная дочь его по состраданию навещает, и был молчалив и суров, но потом смягчился и даже стал с ней нежен. Скоро он умер в остроге; его предсмертное состояние изображено довольно живо, равно как и впечатление, произведенное его смертью на Татьяну. Схоронивши его, Татьяна решилась посвятить себя одинокой и трудовой жизни. Сложения она была слабого и болезненного, и потому ей не трудно было отказаться от супружеского счастья; но она не пошла в монастырь, чтоб там укрыться от житейских треволнений. Ее идеал был в другом роде: она осталась сначала у Сенеки – учить маленьких детей; потом отыскала старого своего деда, который, спившись, начал уже побираться по миру, и уехала в деревню – жить с ним и ухаживать за ним. Она поддерживала его и себя своими трудами: зимой и в ненастье шила она бабьи наряды, весной ходила работать в огороды, а летом на сенокос. Сначала эти работы утомляли ее, но мало-помалу она свыклась с ними. Кроме того, она учит крестьянских детей грамоте, лечит больных, чему выучилась тоже у Сенеки, и ходит читать псалтырь по умершим, за что и названа читальщицей. За труды свои она ничего не просит, но принимает вознаграждение, какое дадут; только за чтение псалтыря ничего не берет она, искренне веруя, что этим заслужит отпущение грехов отца своего…
Таков идеальный характер, найденный г. Славутинским в глуши русской жизни. Он едва намечен, в рисунке его нет той художественной полноты и яркости, какие мы привыкли видеть в замечательных произведениях литературы. Это недостаток, собственно, исполнения. Но если отбросить в сторону незыблемые требования искусства, то мы должны отдать полную справедливость автору за живую, умную и правдивую передачу действительной истории, за прямое и верное указание на существующий, не выдуманный, а присущий русской жизни идеальный образ. Пусть это указание сделано без особенного изящества и одушевления; но мы рады тому, что все-таки указан такой факт, лучше и чище которого не придумывали наши идеализаторы, при всем своем возвышенном настроении.