— Кум, остаться бы надо. Куда нас черти понесут?.. Останемся в Обливской. Кому мы нужны? Глядя на нас, останутся и другие. Иначе всем каюк от холода, голода, тифа. Ты только подумай: за кем мы хотим поспеть?.. За Копыловыми, за Донцовыми! У одного две паровых мельницы остались, у другого — четыре краснорядских лавки. Мы за сутки тридцать верст с трудом одолеваем, а они за три часа дальше уезжают, в каждом селе меняют лошадей. Для них это прогулка… — убеждал Хвиноя Андрей.
— Что людям, кум, то и нам. От людей нельзя отставать, — твердил Хвиной.
— Будь ты проклят, кадет! Опостылел ты мне, как горькая редька! — ругнулся Зыков и выскочил из саней. С трудом шагая по рыхлому бездорожью, он злобно поглядывал на Хвиноя. Валенки глубоко вязли в снегу, идти было все тяжелее.
«Сгоню его с саней. Пущай пешака побольше лупит, может, поумней станет», — подумал Андрей и тут же обратился к Хвиною:
— Ты, едрена милость, Копылов сват, сгружайся. Небось все слиплось. Пройдись… Слезай-ка! — уже громкой сердито крикнул Андрей.
Хвиной передал куму вожжи, а сам покорно вылез из саней.
— Не серчай, кум. Мы не умнее людей. Видишь, миру-то сколько идет? Все казаки…
— Казаки! Детей и баб побросали, а сами дралу. Нечего сказать — герои!..
…К вечеру утих ветер, перестала сыпать метель и яснее стала доноситься редкая ружейная перестрелка.
— Кум, наши это или они? — спросил Хвиной.
— А то кто ж?.. Наши! Ванька целит тебе в энто место. Заслони рукавицей. Чего ж не заслоняешь? — изливал Андрей свое негодование.
Хвиной мрачно отмалчивался.
Вот уже две недели, как село Белые Глинки переполнено беженцами из верхних станиц Дона. В крайнем дворе, посреди которого еле виднелась утонувшая в сугробах низкая изба, стояло десять или пятнадцать саней с привязанными к ним понурыми, исхудавшими лошадьми. Они сосредоточенно выбирали объедки сена и время от времени, шевеля отвисшими губами, вздрагивали.
В хате, на земляном полу, на разостланных полушубках и потертых бурых зипунах, лежали и сидели бородатые люди. Пахло закисшей овчиной, мочой, махоркой.
В темном углу, покрытый шубой, лежал Андрей, с острой, колючей, темной бородкой, выросшей за время отступления. Он хрипло стонал. Около него сидел Хвиной. Его волосы были взъерошены, губы неслышно шептали, потупленно смотрел он куда-то в одну точку.
И вдруг стон Андрея сменился бредом.
— Уймись, кум Андрей. Представляется это тебе, — пытался вразумить Хвиной.
Но кум не понимал, не слышал. В горячке ему мерещилось, что едут они домой, что с Архиповского бугра он уже видит Дедову гору и радостно кричит: «Кум Хвиной, вон наши левады под горой! Гляди, и хаты стоят на месте! Слава богу!..» Он здоровался с женой: «Ну, здорово живешь, бабка! Приехал я! Наотступался!..»
Он плачет, и Хвиной не в силах успокоить его. В хате все подавленно молчат. Они не могут осмыслить происходящего. Им кажется, что прошли не недели, а годы с тех пор, как они выехали из хутора. Связь с недавним прошлым оборвалась. Для некоторых понятие «большевик» теперь уже ровно ничего не означало — пустой звук, слово, не имеющее смысла. А иные в этом когда-то страшном слове видели отдаленные надежды на лучшее, надежды на то, что их мучениям придет конец.
Хвиной часто вспоминал Ваньку, Ивана Петровича и говорил самому себе: «Не послушал… Теперь достукался… Уговаривал кум Андрей из Обливской вернуться домой — не хотел. Помрет он теперь, а вина моя. Что я скажу Федоровне? Баба будет плакать. Умереть недолго…»
В мыслях Хвиноя прошла вереница хуторян, похороненных в отступлении, а умерло немало — двенадцать человек! Подумал: «Хорошо, что я дома перехворал. Болезнь всех зацепила, только Аполлона и Степана обошла. И нужды при отступлении им тоже не досталось. Два дня, ехали вместе со всеми, а на третий махнули — только их и видели! Мирон, Матвей, Федор Ковалев до самой Глинки ехали с нами. В Глинках их упрашивали хоть больных положить в сани. Кони у них добрые. С вечера согласились, а утром, еще и заря не занялась, вышли вроде затем, чтобы коней напоить, и умчались… Узнав про то, кум Андрей матерно выругался им вдогонку, а на меня волком посмотрел. Небось в уме сто чертей мне послал. И следовало! Башка у меня навозом забита. На поганую кошку похож. Тыкают ее носом в нагаженное место, а она не понимает…»
— Давно уже орудия гремят, — заметил кто-то.
Хвиной безразлично глянул в сторону говорившего. Это был Кирей, Огромный, бледный и тупо усмехавшийся, он сидел голый и дрожащими волосатыми руками беспощадно истреблял насекомых.
— Ты, брат, прямо сотнями их губишь.
— Заели, проклятые. Берись и ты за работу, Хвиной, — посоветовал Кирей.
Хвиной с досадой отмахнулся и, выйдя на крыльцо, стал смотреть на свинцово-бледный север. Блуждая глазами по необозримым снежным просторам, он искал дорогу, которая завела его сюда, но в однообразной снежной белизне просторного поля нельзя было найти ее, эту злую полоску, прикатанную тысячью саней, посеченную десятками тысяч острых шипов.