А я в самом деле видел из окна и самого Григория Борисовича Умнова, и его намозолившую мне глаза «Победу» ОХ 92-44. За лето опыт подсказал ему, что остановка около тополя, прямо против моего окна, самая подходящая: дни стояли солнечные, даже с утра немного припекало. А под тополем, под его зеленой кровлей, хорошо. Тополь шумит листьями, кланяется и пробежавшему ветру, и проходящим машинам, и вылезшему из кабины Григорию Умнову. Он, в темно-сером дорогом костюме, стоит массивный, только что выбритый. Это даже отсюда видно. Литой подбородок заметно удлиняет его скуластое лицо. Широкими движениями тяжелой руки он то и дело отбрасывает темно-русые волосы со лба на затылок. А вот сейчас он занес руки за спину и отвернулся от моего окна. Он неподвижен, точно собрался фотографироваться на фоне широкой асфальтированной улицы, на фоне живой, кипучей ее жизни.
«Такой же надменный, сытый и тупой, как и все, что он пишет». С этой мыслью я решительно поднимаюсь из-за стола, надеваю шляпу и спешу уйти.
На площадке Лидия Наумовна обращается ко мне:
— Будут спрашивать, где ты, — что сказать?
Со скрытым злорадством, но спокойно я ответил ей:
— Иду в редакцию сказать, что поручение принимаю.
Один раз я оглянулся и отчетливо запомнил, что она озадаченно, с напряжением смотрела вслед. Она только что делала зарядку, и гантели в ее ладонях чуть подскакивали и тут же опускались. А когда я вернулся из редакции, она и Григорий Борисович были в моей рабочей комнате. Лидия Наумовна прошла мимо меня, как мимо зачумленного, и резко захлопнула за собой дверь. Насупившийся и побледневший Умнов остался сидеть около стола. Он молча смотрел перед собой и часто вытирал вспотевшее лицо.
— Что случилось? — спросил я его.
Он не ответил и, казалось, не обратил внимания на мой вопрос.
И тут из-за двери послышались плачущие выкрики Лидии Наумовны:
— Мама! Папа! Знали бы, как мне трудно! Были бы вы живые, поняли бы, какой у меня муж! Сам тонет и меня с сыном тащит за собой!
За дверью загремел упавший стул. Умнов кинулся на помощь. Скоро в квартире запахло валерьянкой. Потом Умнов, поддерживая Лидию Наумовну, отвел ее к соседке, а сам вернулся ко мне.
— Вижу, что оба вы… против меня… Говори! — предложил я ему.
— Я согласен с Лидией Наумовной, что тебе надо больше думать о благополучии семьи, дорожить друзьями… Мы ведь прочитали, как ты пишешь про меня… — И он указал на мою рукопись.
— Выходит, что мы сегодня поучаем друг друга. Ты меня — как дорожить благополучием семьи, а я тебя — как дорожить благополучием художественного слова?
С минуту мы молчали. За это время он успел дважды оглушительно кашлянуть, кашлянуть так, как только он умел это делать. Всегда такой кашель знаменовал начало крутых объяснений. Я присел и приготовился стойко обороняться.
Он тихо посоветовал:
— Дорогой мой, тебе надо быть сговорчивей.
Я еще тише спросил его:
— С кем мне надо сговариваться?
— С теми, кто может тебя поддержать. Ну, хотя бы со мной… Чем я не поддержка, если свои обязанности стараюсь… перевыполнить?.. — Он говорил сбивчиво, напряженно.
Я дал ему закончить мысль и с тоской на сердце заметил:
— Григорий Борисович, учтите, что в идейно-художественных вопросах «перевыполнять» — все равно что опошлять.
— Кто вам… дал право судить так беспощадно?
— Ваши работы.
Он усмехнулся снисходительно и попросил, чтобы я зачитал из его статьи отрывки, в которых, по моему мнению, больше всего сытой тарабарщины, словесного тумана. И я охотно начал читать.
— Слушайте, как это у вас… «Несомненно, художественно функционален порядок слов. Сугубо лирична окраска наречных форм… И вот возникает своеобразное поэтическое резюме». И дальше: «Действие героя, объятого волнением, драматизирует картину природы…»
Умнов не дает мне читать.
— Что вы здесь видите? — настойчиво спрашивает он.
— В словесных сорняках ничего не вижу. Вы только послушайте, какой замечательный пейзаж вы загнали в эти сорняки. О нем ведь вы пишете.
Он отмахивается, не хочет слушать, а я все-таки читаю:
— «Степь, задымленная тучевой тенью, молчаливо-покорно ждала дождя. Ветер кружил по шляху столб пыли. Ветер уже дышал духовитой дождевой влагой. А через минуту, скупой и редкий, пошел дождь. Ядреные холодные капли вонзались в дорожную пыль, сворачиваясь в крохотные комочки грязи…»
— Ну? — Он так произнес это слово, что я сразу почувствовал бессилие и бесполезность страстного разговора о его работах.
И все же я добавил:
— Если бы вы, как и автор этого пейзажа, научились ценить народное слово и, не жалея труда, усилий, находить ему место, вы бы без окриков со мной… Вы бы не грешили неряшливостью сытого и материально преуспевающего… Я наизусть помню фразы из вашей рукописи. Вы писали очерк о спортсмене: «Он побывал в Хельсинки в музее Ильича, видел пирамиды Египта и лакомился финиками в Ливане».
Он громко засмеялся и, поднимая туго сжатый кулак, спросил:
— Так почему же меня больше издают, почему я не хожу в бедняках?