Александр Михайлович внезапно снимает со своей коротко остриженной головы пеструю тюбетейку, заострившимися зрачками придирчиво смотрит мне в самую душу и говорит, как ругается:
— Ты думал, что разрывы вставлены в песню людьми несмышлеными?.. Разрывы — они как перевалы посреди степи, они как волны морские… Из-за них все в песне становится огромным… Как же такой песне поместиться в маленькой хатенке?.. Невозможное это дело! Вот она и рвется на широченный простор! Хочешь еще одно неопровержимое доказательство?
Я знаю, что это доказательство живет у него в ящике письменного стола — слева. Хочу остановить его, но он уже достал оттуда первую книгу «Тихого Дона», открыл ее и протягивает мне:
— Почитай-ка, братуша, почитай. Голос у тебя подходящий для этого. Очень не вредно почитать…
У меня нет смелости сказать ему: «Да мы уже читали это». Я вынужден покориться его убежденности, его душевному волнению. И вот я уже читаю про то, как казаки хутора Татарского уезжают в хутор Сетраковский на лагерный сбор.
Встает картина: степь, пыльная дорога меж зеленых хлебов и трав. По ней движутся брички, обтянутые брезентом. За ними шагают кони, в седлах и без седел… Жарко и тихо. Только перезвякивают стремена, позванивают колеса. Односумы-казаки — одни сидят и лежат в бричках, другие шагают сбоку дороги…
Слышу шелестяще-тихий голос Александра Михайловича:
— В этой картине, как в капле воды, отражается военно-бытовой уклад казачьей жизни, казачьей истории…
Листопадов еще больше снизил свой голос, притушил его до шепота: он не хочет помешать моему чтению и в то же время не может удержаться, чтобы не отметить характерные особенности условий, в которых зарождалась русская многоголосая песня, песня донских казаков.
— И прадед, и дед, и отец… и они сами жили на походе… Едут и задумались об этой жизни. А жизнь-то — она не легкая. Так ведь и унывать не годится, — как будто спорил с кем-то Александр Михайлович и, не слыша возражений, продолжал: — Нужна им сейчас песня. Нужна она, как ключевая вода в пеклую жару.
А я уже читаю про то, как Степан
«откидывает голову, прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:
Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском:
Христоня, разинув непомерно залохматевший щетиной рот, ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:
— Вишь, вишь… в одном голосе им невозможно поместиться. Каждый в песню хочет вложить от своего сердца, — наставительно шепчет Листопадов. — Одному легче сделать это подголоском… Он хочет взмыть в небо. Другой бухает басом: как самая большая труба, дает огласку о себе по всей степи. И песня для односумов — не просто песня, а настоящее театральное представление, в котором каждый из них играет и общую, подчиненную роль и высказывает свое и по-своему…
А когда я прочитал: «От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих пыль копытами, на шагающих сбоку дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах…» — Александр Михайлович коротко заметил:
— А это декорация к спектаклю, — и замолчал.
Лицо его осунулось, глубже залегли впадины между щек и сомкнутых губ. Можно было подумать, что он заснул, но стянутые к носу чахлые брови изредка вздрагивали, нагоняя на высокий лоб паутину живых, бегающих морщинок. Нет, он о чем-то думал. У такого цельного человека и мысли здесь, близко. Он, наверное, думает, что ясность душевных устремлений так резко враждует со здоровьем, что планы ох как широки, а возможностей выполнить их становится все меньше и меньше.
Помнится, эта наша встреча была на стыке зимы с весной 1943 года. Даже скромному человеку тогда недоставало многого: хлеба, одежды, тепла… И слишком много было налетов вражеской авиации на город.
Наступали ранние сумерки. К нам с Александром Михайловичем, безмолвно сидевшим на тахте, из соседней комнаты неслышно вошла его жена, Надежда Ивановна.
— Собиратель, — с теплотой в голосе обратилась она к Листопадову, — зови гостя и иди сам есть свежий фасолевый суп…
— А что же, в самом деле, пошли супу поедим, — забеспокоился Александр Михайлович.
Помнится, что ели мы этот военный суп в чуть торжественном молчании, при свете жестяного каганца. Когда в тарелках осталось только воспоминание о супе, Александр Михайлович тихо засмеялся, легонько дернул меня за рукав и спросил:
— Ну, а помнишь песню «Девица — заря утрення»?