Я ловлю себя на мысли, что все, о чем сейчас думал, может стать концом моей рукописи о песнях донских казаков и об их собирателе Александре Михайловиче Листопадове. Эти мысли надо только выразить простыми и ясными словами. Я спешу к столу, чтобы скорее сделать это. Варя мне уже не помощник и не помеха: от рояля она перешла на тахту и, уткнувшись в ладони, заснула. Но проходит час, другой, а слова все еще не уложены в тот непринужденный ряд, когда их нелегко сдвинуть с места, заменить другими, И в какой раз уже я жадно завидую хорошему мастеру кладки, у которого кирпич ложится в стену так, как будто он всегда там лежал!
Николай! Меня не было в городе почти десять дней. Как сожалею, что именно в эти дни ты заглядывал к нам с Варей… Николай, Шустрый, я страшно огорчен, что не удалось повидаться с тобой и отвести душу в разговорах о том, что больше всего сейчас волнует.
Душевное спасибо тебе за то, что сумел прочитать очерк о донских песнях и о Листопадове и мои записи к тебе и оставил письмо, которое я успел уже не просто прочитать, а изучить. Ты удивил меня своим открытием, что в записях сказано все самое главное, что надо было сказать о песнях донских казаков и о Листопадове, и причем сказано значительно лучше: короче, художественнее и в более тесной связи с современным… Я, не колеблясь, признал эту правду.
Ты советуешь напечатать то, что я уже написал в своей тетради, советуешь не бояться «выпустить злого духа из бутылки».
Конечно, мне чуть-чуть страшновато раздразнить этот «роек».
Но я так и сделаю. Уж очень хочется мне быть похожим на людей, умеющих вещи называть своими именами… Я вспомнил, дорогой Николай: когда-то мы с тобой стояли около большой фотовитрины в городском саду. С завода, примыкающего к саду, проходили рабочие в молочный павильон выпить за круглыми столиками простокваши, кефира. Двое из них остановились около фотовитрины. Они были, как и те, что, не задерживаясь, прошли в павильон, в темно-синих спецовках, с засученными рукавами. На их лицах еще прочно держалась деловая, спокойная сосредоточенность, которую они вынесли из цеха, от машин и станков.
А мы с тобой, глядя на них, порешили, что такие, как они, строили баррикады, штурмовали твердыни белых, потом строили гиганты индустрии, прокладывали пути по непроходимым топям, пескам, покоряли полярные края, стратосферу… И все они делали не в корыстных целях, а во имя партийного, а значит, и глубоко человеческого долга.
И в конце концов, о последнем, чего ты касаешься в своем письме: ты настаиваешь, чтобы я к своим записям приписал хотя бы маленький эпилог, где короткими штрихами напомнил бы читателю о Косте, о Лидии Наумовне, а может, и о Ростокине…
Робею перед этой твоей задачей: ведь понятие об эпилоге неразрывно связано с представлением о большом времени — годы, десятилетия. Десять же дней не могут внести существенных перемен в жизнь героев, чтобы можно было сказать о них языком эпилога — такая-то постарела, живет теперь уже не там, а вот там… А такой-то хорошо сохранился, работает на прежнем месте и мечтает о том-то… Тут я могу остановиться только на подробностях, которыми заявили о себе мои герои за эти десять дней.
Вернувшись из поездки, я один раз заглянул в редакцию повидаться с Гришей Токаревым, с Максимом Саввичем и с Митей Швабриным. Они, как говорится, на своем трудовом посту и ни в чем не изменили правилу: обязанность человека, и особенно советского, насколько трудна, настолько и интересна, потому-то и в радостях и в огорчениях они полнокровны. С хорошей улыбкой они поведали мне, что Даниил Алексеевич Ростокин удивляет их то тем, то другим: на летучках садится за общий стол, и все чаще слышится его поощряющий голос, когда он разговаривает с молодыми работниками редакции: «А вы посмелее… правду-матушку. Не смущайтесь сивой бороды». Сообщили и такую новость: Марию Антоновну Ростокин собирается освободить от секретарства.
— Удалить от себя такого человека? — недоуменно спросил я.
— И вовсе не удалить, а приблизить, — пояснил Максим Саввич.
Я догадался, на что он намекал. Возвращаясь из редакции, встретил Марию Антоновну. Разговор с ней был коротким и взаимодоверчивым, как у старых товарищей. Запомнил последние ее слова:
— Нас с Даниилом Алексеевичем поздравить можно, хотя в загсе мы еще не были… Его еще поддерживать надо. В редакции я к этому привыкла…
Дома я сказал об этом Варе. Она, подумав, тихо проговорила:
— А может, с ней он и в самом деле выйдет на дорогу? Лучшей жены и друга Даньке не найти. Только меня ты не осуждай за брата. Не по мне нянчиться с ним.
Нашей беседе помешал Костя, который не вошел, а прямо ворвался с тремя своими горькими «если»: