— Товарищ Стрункин, но вы же все время идете в обход и в обход. Гаврилов, например, один из рассказов Умнова критикует за гнилую сердцевину. Имею в виду рассказ, в котором идет речь о девочке Вале. У нее умерла мать. Валя убита горем. И вот находится учительница. Она ведет Валю на бал. Там играют, танцуют… Там, в общем, весело. И автор, подбивая итог, говорит, что печаль у Вали рассеялась.
Прикрыв глаза, покачивая головой мудреца, Максим Саввич с грустным укором спрашивал Стрункина:
— Объясните нам, где Умнов нашел такую учительницу-утешительницу? Кто ей дал право издеваться над глубоко человеческими чувствами маленькой героини? Чему она может научить детей? Только одному — бездушию к собственной матери!
Слышны громкий, хлопающий кашель Умнова и его голос:
— Я знаю такую учительницу! Я шел от факта! От живой действительности! — он встал и, с вызовом оглядывая сидящих, заявил: — Я докажу, что это так, хотя трудно доказывать тем, кто любит тоску больше, чем шоколад!
В комнате наступают моменты неловкого молчания. Стрункин успел вытереть лицо, руки и снова продолжает свою речь. Теперь он цитирует высказывания авторитетных товарищей по вопросам литературы. Он зачитывает наизусть большие отрывки. Он постукивает сухими пальцами по столу. Холодный взгляд его сузившихся глаз устремлен в одну точку, а рыжий чуб то подскакивает, то, рассыпаясь, падает на его покатый лоб… Можно и в самом деле подумать, что он тоже попал в буран, схватился с ним не на жизнь, а на смерть! Тогда почему же большинство присутствующих ни взглядом, ни жестом не выражает ему сочувствия, одобрения?.. Молчат, переживая душевную боль оттого, что жизненное содержание цитат Стрункин использует не для освещения, а для затемнения вопроса, и оттого, что Стрункин не нашел лучшего применения своим силам.
Стрункин еще продолжал внушать:
— Надо прежде всего ценить мнение мастеров литературного дела! Надо прислушиваться к их словам!
И вдруг в этом месте, точно сговорившись, большинство присутствующих перестало его слушать. И Ростокин, решительно поднявшись, в упор сказал Стрункину:
— Довольно вам строить из себя литературное диво! Не считайте, что другие лыком шиты… — И сразу же поставил вопрос на голосование.
Все заметили, что правое плечо редактора воинственно приподнялось и не опустилось и тогда, когда Стрункин и Умнов угрожали «высшими инстанциями», и тогда, когда отдавал распоряжение дежурному по выпуску очередного номера газеты:
— На четвертой полосе найдите место для информации о сегодняшнем собрании. Рецензия товарища Гаврилова одобрена десятью голосами против пяти!
…Уже вторую ночь мы с Варей за работой. Последняя точка — она уже близка как локоть — коварна: вот он, да не укусишь. Убежден, что только песня — ее слова и музыка — сможет привести в движение и подчинить написанное общему замыслу. Но какая песня? Вот задача!
Варя предлагает одну, другую… Кажется, что моим придиркам нет конца. Вид у Вари становится с каждым часом все измученнее: под глазами усиливаются беспокойные тени, заострился нос, тоньше стала шея, и только покрепчавший подбородок да упавший на лоб локон говорят, что она не сдалась, что у нее хватит упорства найти то, что надо.
— Но как ты не можешь понять, что эта песня, хорошая сама по себе, затрагивает лишь вскользь содержание песенного наследства Дона?! — придираюсь я к ней. — Она узка!..
— Такую песню, чтобы заменила собой тысячу песен, найти невозможно, — строго замечает Варя.
— В творчестве все трудно. Говорят, что в доме отдыха легче.
— У кого узнал об этом?
Я бросаю то, что висело на языке:
— У Стрункина, у Умнова!
— Значит, теперь вы все трое просвещенные? — отбивается от моих придирок Варя.
Я бы вспыхнул, загорелся, но она с дружеским пониманием вовремя положила ладонь мне на плечо:
— Не надо больше. Мы устали и можем наговорить лишнее. Лучше молча подумаем…
Мы долго молчали. Перед нами, между роялем и круглым столиком с пишущей машинкой, стоит корзина, переполненная листами скомканной бумаги. Это издержки производства за ночь… За окном свистнул паровоз, и звук его, острый как стрела, прочертив путь в несколько километров, влетел в комнату. За ним, по проторенному следу, ворвался стук колес уходящего поезда. Он был таким отчетливо ясным, каким каждый звук делается в часы, когда полночь спешит на сближение с зарей.
Мы тихо договариваемся с Варей не искать песни, которая была бы и музыкально и поэтически всеобъемлющей, а из нескольких песен взять то, что, слившись воедино, полнее заявило бы об общем содержании пятитомного наследства Листопадова, названного им «Песни донских казаков».
— Вот в этой песне — и поле, и женская доля… Попробуй ее… — говорю я Варе.
— Угу, — отвечает она, не отрывая придирчивого взгляда от страниц с нотами. Боясь разбудить соседей, она мягко, устремленными вперед и вниз пальцами осторожно касается клавишей рояля… Нет, не касается, а гладит их. И уж совсем тихо подпевает: