Он редко не спорит о донской песне. Понимая его право в этом вопросе быть авторитетнее многих, я ждал и сейчас его болезненно-нетерпеливых, немногословных и веских возражений. Но этого не случилось. Поразмыслив, Александр Михайлович сказал:
— Мне, брат, тоже иной раз так кажется… А все же твердой решимости нет, чтобы сделать пометку для исполнителей другую, хотя в разрывах, в повторах песни — жаркие метания сердца… А вот поверь мне без оглядки, что все хоры пели ее неторопливо. В чем же тут загвоздка?.. Может, в том, что пели ее все пожилые люди: мудрые судьи лишнего не позволят, но уж что выскажут — точно печать приложат… А может, сердцем чуяли, что им, певцам, нельзя очень близко подпускать к сердцу молодушку с ее бедой, иначе песня потеряет эпическую непринужденность и плавный размах… Надо бы обо всем этом как следует подумать…
И он вдруг, недовольно поморщившись, отмахнулся от своих мыслей:
— Всем беспокойным людям жизни не хватает для нужного дела. Читай вот эту.
И я начал читать там, куда он ткнул смуглым строгим пальцем:
А грач, сидевший на голой акации у старого гнезда, все кричал и кричал. И удивительно, что Александр Михайлович не злился на него. Слушая меня, он слушал и грача, присматриваясь к нему. Песня закончилась, и он с почти неуловимым оттенком шутки сказал:
— Так и знай, что от этого грача его молодушка улетела «во чисто поле, сы милым дружком повидаться»… Там она не на шутку заговорилась… А он тут, видишь, крыльями бьет, а крылья у него до невозможности обтрепанные! Анафем старый! Взял и сбил нас с хорошей мысли, — отмахнулся он от грача и больше не обращал на него внимания.
…Мы уже читали семейные песни. Спокойствие их звучания, то спокойствие, которое вобрало в себя песенное повествование за долгие годы своей жизни, не могло скрыть от нас тягостной доли казачки, вынужденной жить с «неровней», с «неласковым»… В этих песнях так много горячих слез, мольбы к отцу-матери, чтобы не выдавали своей доченьки за «непригожего». Но скупой расчет родителей часто не считался ни с просьбами, ни с жалобами. И влюбленной оставалось о минувшем счастье думать как о неповторимом сне:
А то идти на обман «законного», постылого мужа, идти на позор, рисковать заплатить жизнью за крохи украденного счастья:
Сегодня эта песня, видимо, с особой силой тронула Александра Михайловича.
— Будет читать… Будет… Знаешь, мысли мне пришли о запевалах… Хочешь знать, не в первый раз я о них…
Он так спешил высказаться, точно был стеснен во времени, а может, боялся, что мысли вдруг улетят от него и не вернутся.
— Скольких довелось мне слышать! И помню таких… разных… разных, как небо и земля… А спроси: какой из них лучше? В том-то и беда, что каждый по-своему самый лучший… Но один любовную и семейную песню запевает так, как будто перелистывает старинную дорогую рукопись, а другой с ней, как со своей возлюбленной, — запросто, с улыбочкой… Один с песней — строго, бережно, а другой с ней, как с шелковыми нитками, — вьет, что захочет… И эти разные запевалы не любят один другого. Строгие говорят про веселых: «Разве ж это запевалы?.. Они, как лисьи хвосты» болтаются из стороны в сторону». А веселые обзывают строгих староверами и говорят про них: «Заладили — креститься надо вот так, а не этак».
Листопадов подумал и заговорил больше для себя, чем для меня:
— Конечно, и те и другие делают одно дело: первые оберегают наследство предков, а вторые — развивают его. Умные песенники хорошо понимают это. Успею — соберу их высказывания в одну тетрадь. Солнце обогреет…
Он вдруг оборвал себя на полуслове и спросил:
— Да, на Миус-то скоро уезжаешь?
— Завтра.
— И надолго?
— На две недели…
— Надолго, — заметил он.
Теперь я вспомнил, что эта наша встреча была самой последней: на Миусе из газеты я узнал, что он умер… Невозможно было представить этого человека обреченным навсегда лежать на спине с той неподвижностью, от которой у живого холодеет сердце.