Устав кружить по комнате, Торквемада бросился в кресло, опершись локтями о стол и закрыв ладонями лицо. — Черт побери! — пробурчал он. — Мне кажется, я брежу. По крайней мере со мной происходит нечто странное… Да хоть молись мы все в доме до одури, спасенья нет: ведь беда на таком уровне, что все бесполезно. Бедняжка Фидела погибает… пощады нет… может, она уже умерла… Для ее спасения надо, чтоб тот раздобрился и сотворил чудо, но куда там!.. Милости он еще оказывает, а вот насчет чудес… Да и верно ли, что он чудотворец? А если милостив, так лишь для церковных крыс да святых мучеников… И вообще я вовсе не намерен унижаться, чтоб их!.. Конечно, знай я наверняка, что… я б унизился, как бог свят, унизился… Но ведь они меня опять оставят с носом, — пресвятая библия! — как тогда с Валентином…
Охваченный горем и ужасом, Торквемада снова забегал взад-вперед как безумный; образ умирающей жены не давал ему покоя, — Фидела вставала перед ним как живая. Лучше б ему вовсе не входить в спальню, не быть свидетелем ужасной агонии, чтобы не сохранился в памяти образ несчастной, который подобно моментальному снимку запечатлелся в его мозгу и никогда не изгладится, проживи дон Франсиско хоть тысячу лет!.. Никого не узнавая, быть может уже проникнув взором в небесную обитель, бедная Фидела умирала, не ведая, что расстается с жизнью. Глаза ее ввалились, утратили живость и блеск… зрачки закатились, словно стремясь заглянуть в глубины мозга; рот приоткрылся, жадно глотая воздух, как у рыбок в аквариуме… посиневшие губы обметало, до неузнаваемости исказилось лицо… на коже выступил холодный пот; волосы прилипли к вискам, словно жалкие фальшивые пряди… и наконец все тело неподвижно замерло, застыло. Только в трепетных пальцах еще теплилась угасающая жизнь. Эта скорбная картина навсегда врезалась в память дона Франсиско, с небывалой силой оживая перед его глазами в тяжкие минуты жизни.
В горестном уединении провел Торквемада несколько часов, — сколько именно, он и сам не знал, — жестоко страдая, устремив мысленный взор на печальное зрелище, борясь между желанием прогнать встававшую перед ним картину и вновь оживить ее в сердце, когда она меркла; видеть умирающую было для него пыткой, но если милый образ исчезал, скрягу доводила до отчаяния мучительная неизвестность. Что с Фиделой? Умерла или еще жива? Ни за что на свете не согласился бы он снова войти в спальню. Если смерть — уже свершившийся факт, то почему он этого не ощущает? Вероятно, бедняжка еще жива и в эту минуту ей несут причастие. Нет, он бы услышал шаги, голоса людей и печальный звон колокольчика. Даже в обширных дворцовых покоях подобное событие не может пройти незамеченным. Вдруг ему послышался странный шум… Церковный причт! Наверное, пришли соборовать…
Он настороженно ловил малейшие звуки, гулко отдававшиеся в огромном доме. Временами воцарялась столь глубокая тишина, что все казалось вымершим, безжизненным и немым, как висевшие кругом картины; временами слышались поспешные шаги слуг, бегавших вверх и вниз по лестницам с поручениями. Когда шаги раздавались у дверей кабинета, Торквемаду так и подмывало высунуть голову и спросить… Но нет: вдруг он узнает о смерти — как перенести страшную весть? Кроме того, он возненавидел всех слуг и не желал иметь с ними никаких точек соприкосновения; сообщи они о смерти Фиделы, ему стоило бы больших усилий не вцепиться им в волосы и не надавать тумаков. Наконец тоска и беспокойство стали невыносимыми, и он приоткрыл дверь, выходившую в широкую, ярко освещенную галерею. Какими печальными показались скряге ее позолоченные своды! Он услышал шаги… но они раздавались далеко — наверху, там, где происходило… то, чему суждено было произойти. В глубине галереи в глаза ему бросилась громадная обнаженная фигура; голова ее доставала до потолка, а мощные ноги упирались в притолоку двери. Полотно принадлежало кисти Рубенса и казалось дону Франсиско самой нелепой картиной в мире: какой-то детина, хмурый и безобразный, прикованный к скале. Говорят, это Прометей, проныра античной мифологии. Хорошие, верно, делишки водились за негодником, — ведь внутренности ему клюет большущая птица — пытка вполне заслуженная по рассуждению маркиза де Сан Элой. Немного поодаль скряга увидел нимфу, которая раздражала его не меньше Прометея: почти совсем нагишом, бесстыдница эдакая, груди выставила напоказ, а сама вытянулась, точно палку проглотила. Прозванье ее Торквемада запамятовал, но знал, что это все одного толка вместе с Тиром и Троей. У него вдруг зачесались руки схватить трость и хорошенько отдубасить статую, — копию неаполитанской Дафны, — расколотить ее вдребезги, чтобы этой потаскухе неповадно было впредь тыкать в него пальцем, дразнить и смеяться прямо в лицо… Но было бы безрассудством разбить ее, — как-никак стоила она кучу денег.