Точность пела в руках; Маня молчала рядом; стол скрипел перед ней; стол был пуст почти; Маня — печальна вовсе.
— Гнусные цифры, — говорил он приятным для Мани голосом.
Самочувствие у него было скверное, мир казался нелепо причудливым — нездоровилось.
Твердил:
— Гнусные цифры.
Ломался.
Большая и грязная, как свинья, резинка копалась в бумажном поле; росли на нем плюсы и минусы; жирные интегралы ползали тут же; высокий карандаш, словно бы интересный брюнет, распоряжался везде.
Урок для Мани был труден. Маня устала, вспотела — ее веснушки, казалось, должны были сейчас отклеиться.
— Маня, ты не очень понятлива, Маня, — сказал Ефрем, передавая линейку. — Я проверил. Гнусная ошибка, Маня. Для синуса положительных альфа нужно двигать каретку слева направо, и ты испортила все, Маня. Слышишь? Попробуй же испытать его снова нулем, Маня.
Беда висела над головой, как кукушка. Ефрем не смотрел на Маню. Маня поднесла линейку к глазам. Маня была близорука. Она увидела в стеклянной каретке отражение своего лица, с растрепавшейся прядкой, с растерявшимся носом.
Потом замелькали чужие знаки.
Маня думала о своем.
— Где же нужный тебе результат? — услышала она сквозь мысли. — Ведь врешь. Опять его нет, Маня.
«Нет, он не лю… меня, нет», — печально подумала Маня.
— Нет, — вслух печально ответила Маня.
— Что ж…
Тянул сквозняк; скрипел стол; стены уходили от света, как в церкви; высокий карандаш упал на свою тень.
…— Что ж! Так и знал, — сказал Ефрем очень спокойно… — гнусная ошибочка! Испытай его снова нулем, Маня. Ты не слишком способна, Маня… Делай! Впрочем… — он взглянул на нее, в первый раз за вечер.
«Предупредить, — размышляла Маня, — что сегодня о нем говорили. В институте. А вдруг… обижу… Как это он… связался с баптистами! А не врут? Нет. Вот и журнал лежит… Скажу. Ведь за тем и пришла. Нет, сегодня он слишком сердит на меня. Почему?»
— Впрочем… — он повернулся, — я сам… Ну-ка!..
Он наклонился к бумаге. Он почесал ее резинкой. Бумаге стало щекотно — она свернулась, она скатилась к нему на колени.
— Во-от так, — он взял линейку, — во-от так… Сюда! Ай-ай. Сюда, — он разговаривал с линейкой ласково. — Ай-ай. Те-те, — он играл с ней. — Уль-уль, те-те…
Он играл с ней.
Она — счетная линейка А. Фабера — была послушна, как флейта.
И Маня обиделась. И Маня ушла.
А к ночи Ефрем расхворался.
Со стены капал маятник; озноб и жар высекали искры; зубы чесались; противно скрипела подушка; под одеялом лежали чьи-то холодные ноги.
— Моня, ах Моня ты, — шептали где-то близко совсем, — Моня, ах Моня же, опять не потушил свет в уборной… Моня, ах Моня… — шептали, казалось, всю ночь.
Свистели фабрики за окном. Ночные фабрики, фабрики, фабрики…
И никак не спалось, вспоминалось остро: в уездненьком детстве проснется в середине ночи — не заснуть, правый-левый бок устают; думает, думает, слушает, слушает… Слышит: паровозные гулы, гудки, буфера звенят на вокзале и — вообразится ему вдруг: вот, вот, вот… «тот» сойдет с своих рельс, грянет в город, на город, по улице, улицам — свернет, сокрушит, разнесет, разгромит — двор, дом, сон!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утром позвал детским голосом Фанни Яковлевну, встать не мог, было худо, и — понял: начинался у него грипп, самый злой.
Охала Фанни Яковлевна, трясла белым фартуком, приседала, сморкаясь, объясняла подробно: в больницу ехать — на верную смерть. А дома лежать — так ей ходить за ним невозможно: для Мони ей надо готовить обедец. Не заразы боится, нет, — вот обедец для Мони…
…Чего думать, Ефрем Сергеич, она знает, все знает: что Ефрему, да-да, Сергеичу, носят письма от барышень, знает, да не обидьтесь, Ефрем Сергеич — ходят барышни к Ефрему Сергеичу — ну и пусть придут барышни, поухаживают за Ефремом Сергеичем… Ну, по очереди, ничего, ничего — пускай сговорятся. Как не жаль?! — через двое суток он сделается так страшно больной, Ефрем Сергеич, вот увидите… только навовсе бы не остались барышни у Ефрема Сергеича, хи-хи-хи, вдруг понравится им, хи-хи! А женатых она, женатых — шух-шух из квартиры!.. А то еще Моня поглядит, поглядит, да и женится! Ах, Моня, Моня!
Кружилась голова; качаясь на локте, Ефрем писал письма.
Кому? Мане Русых? — прибежит без оглядки. Но нет, — у ней институт, как же можно. Тем более заниматься ей трудно, — помнится: напугавшись, сжевала мел на экзамене!.. И смотреть на нее день и ночь — удовольствие среднее: лицо в веснушках, выглядит издали как небритое.
Написать Лене? Она учится на Высших государственных курсах искусствоведения — ей делать нечего. И — попробовать, что ли, — Тасе? Или неловко? Едва познакомились? Глупости. Он же болен. Она христианка, сестра его в господе, или как там их… Вот именно, испытать. Подвиг один чего стоит! Пусть возьмет отпуск. Зав знакомый, баптист, так что…
Милая Лена!
Хочу тебя видеть. Очень. В 12 часов завтра. Да? Целую тебя.