Перед папой уже стоит епископ Моденский. Голос его звучит глухо, но твердо:
— Имею счастье донести вашему святейшеству, что на севере все в готовности. Объединенные с моей смиренной помощью силы шведов, датчан и рыцарей Тевтонского ордена ждут лишь сигнала, чтобы в священном порыве обрушиться на богатый и знаменитый, единственно уцелевший от нашествия монголов, северный русский край. Все благоприятствует крестовому походу: новгородский князь совсем юноша, среди правящих краем знатных господ раздоры, соседние княжества разорены монголами и не смогут прийти на помощь… — Епископ вглядывается в бесстрастное лицо папы и вдруг говорит дрогнувшим голосом: — Ваше святейшество, неужели похода не будет?
Папа безмолвен. Епископ с горечью восклицает:
— О, я понимаю! Если бы римской церкви самой здесь не угрожала опасность от диких кочевников!…
Глаза Григория IX гневно сверкнули. Синие губы его зашевелились. Неожиданно звучно, молодо, непреклонно звучит его голос:
— Какое дело Гильому Моденскому до юга, когда ему доверен север? Владения русских на севере должны быть от них отторгнуты и даже имя их там предано забвению! Пусть все русские еретики, все языческие и полуязыческие народы, населяющие балтийские берега, со слезами покорности приползут к престолу святого Петра и станут целовать мои ноги! — Папа вперяет ликующе-мрачный взгляд в испуганное лицо епископа. — Да запомнит робкий ягненок, называющий себя моим полномочным легатом, что я предоставил ему право вязать и развязывать, искоренять и разить, рассеивать и истреблять, воздвигать и насаждать, лишь бы все это было во имя господне… Идите, возлюбленный сын мой. Идите с миром и действуйте огнем и мечом во славу Христа!
Папа благословляет епископа сухонькой ручкой, на которой горит драгоценный перстень. На осунувшемся и постаревшем за время этой беседы лице епископа написано невыразимое счастье.
Звенят серебряные бубенцы на упряжи. По зимним улицам Новгорода летят одни за другими нарядные, убранные коврами и дорогими мехами сани. Хороши гладкие, сытые лошади, еще лучше осанистые, богатые седоки; в каждых санях боярин с боярыней.
Улицы полны народу, движущегося в ту же сторону. На перекрестке попал в середину толпы древний слепой старик. Его затолкали, он беспомощно поворачивается:
— Куда бежите, ребятушки? На вече аль на пожар?
— На свадьбу, дедушка! Князь Александр женится, — отвечает румяная молодайка.
— Ох, возьмите меня с собой! Поди, князю уже годков десять, в самый раз жениться…
— Ему уж все двадцать, дедушка. Такой молодец да красавец! Да ты слепой, не увидишь!
— А може, как-нибудь исхитрюсь!
Смеясь, подхватывают его под руки.
Идут купцы, солидно помалкивая. Вот еще один запер лавку, догоняет соседей.
Идут мастера-ремесленники, несут изделия своего ремесла, — это оружейники, кольчужники, кузнецы, медники.
Выходят со своего двора, огороженного высоким частоколом, заморские зимние гости, переговариваясь не по-нашему. В открывшиеся на момент ворота видны суетливо бегающие по застроенному крепкими домами и амбарами двору свирепые псы на цепях.
По лесным и полевым дорогам едут к Новгороду бояре из других городов и княжеств. Вот в укрытых медвежьей шубой пошевнях важно сидят псковский посадник с супругой. Борода Твердилы Иванковича заиндевела, морозный пар вырывается изо рта обоих.
— Сколько раз тебе повторять? — сердито говорит посадничиха, молодая женщина с злым, красивым лицом. — Не зевай! Гляди, все тебя обогнали.
— Не обгонят, — возражает Твердило, лениво толкнув кучера в спину. — Вон за тем поворотом ка-ак жахнем! Мигом в Новгороде!..
— Я не про то! — еще больше нахмурилась она на его непонятливость. — Не усидеть, говорю, тебе на Пскове в степенных посадниках, хватит, покрасовался!
— Эт-то отчего?! — побагровел Твердило.
— Будто не знаешь! Ярославич тебя оттуда сживет, не оставит. Ты же его боишься, безусого! Эх, Твердило, имя у тебя мужское, крепкое, а сам ты… ровно из кислого теста! Я бы на твоем месте…
— Ну? — Твердило пуще наливается кровью, видно не в первый раз срамит его молодая супруга. Посадничиха нагнулась к его заросшему волосами уху и что-то шепнула. Твердило вскинулся, точно его прижгли каленым железом. — Ты чего? Чего? Хочешь, чтобы меня в поруб посадили? Чтоб ясные очи из меня ножом вынули?
Жена обидно захохотала:
— Ясные очи? Гляделки у тебя мутные! (Оборвав.) Ладно. На свадьбе поговоришь с умными людьми, а теперь… — Привстала в санях, огляделась. — Смотри, даже пешие тебя упредили…
— Пе́ши… каки́ пе́ши? — боясь опять не понять жену, растерянно повторяет Твердило. Взгляд его упал на обочину дороги, где неторопливо шагают трое мужиков с посошками, в войлочных шапках. Лицо Твердилы исказилось злобой.
— Вон кто идет — земляки, псковские! Опять жалиться на меня князю, вонючие смерды? — кричит он истошным голосом. Вырывает у кучера кнут и хлещет им что есть силы по мужицким плечам и спинам. Смерды поспешно ломают шапки перед боярином, но тот уже вместо них бешено нахлестывает коней.