В пятом веке нашей религии в деревнях Малой Азии проповедовал Клемент Сириец, которого одни считали пророком, а другие — болтуном. Клемент был горбат, одноглаз и имел язык такой длинный, что мог волочить по земле. Согнувшись в три погибели, он натягивал посохом дороги, которые стрелами упирались в лук горизонта, и отбрасывал две тени — одну за спину, а другую под ноги — чтобы указывала путь. Упражняясь в красноречии, он говорил сам с собой, так что его распухший язык покрывался мозолями.
«Ваш Бог — пустота, — заклинал он дехкан, взобравшись на холм и уставившись единственным глазом, — вы поклоняетесь Ему, как слепые зеркалу!» Иногда в него летели проклятия, чаще — камни. Но Клемент не смущался. «Вы не видите себя в Боге, — вопил он, — оттого и распинаете Его!» Сириец доставал из котомки финик и принимался грызть. А крестьяне, избалованные бродячими философами, нетерпеливо кричали, чтобы он продолжал. Клемент не заставлял себя ждать. Дёргая горбом, он учил, что Христос был сначала Сыном, изгнанным Отцом, а после Голгофы стал прощёным Адамом, принятым снова в Царствие Небесное. «И нас простят, — добавлял он, — когда Отец поймёт, что наши грехи — Его ошибки…» Пока крестьяне отличали в этой странной религии примесь арианства от ереси докетов, Клемент скрывался из виду, наматывая дороги на пятки. Его сандалиям приписывали волшебные свойства. «Господь наделил всех братской любовью», — утром смущал он нищих на рынке Царьграда. «Но потом между людьми встали деньги…» — договаривал он вечером в Антиохии.
И повсюду стражники оглашали его главную примету: «Один глаз — и тот кос».
Заканчивая речи, Клемент испарялся лужицей на солнце, так что только ветер, шевеля камыш, доносил его жалобу Творцу.
Раз на голой, как палка, дороге Клемента нагнал всадник. Он встал против солнца, и его лица не было видно.
— Так это ты утверждал, — грозно спросило темневшее на плечах пятно, — будто людские пороки — несовершенство Господа?
Клемент испугался.
— Всё простится, кроме хулы на Духа Святого, — защитился он Евангелием.
— Откуда тебе знать? — задумчиво спросил всадник. — Уж не ты ли писал этот дневник? Или тебя привлекли к Судебному протоколу?
Он вдруг рассыпался мелким смехом, и его конь из вороного стал бледным.
— Моя философия помогает жить… — пробормотал Клемент.
— А поможет ли она умереть? — опять рассмеялся всадник, будто разломил пополам яблоко.
И проткнул Клемента копьём.
Из-под копыт небо казалось с овчинку, так что Клемент прикрыл глаз.
Это последнее впечатление и стало его дневником.
«Отцы виноваты перед детьми, — думал Кондратов. — Они без спроса пригласили их в чужой, неприветливый дом…»
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ВСЕМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
Говоря, что человек без дневника — это пугало без тени, имеют в виду не ежедневные каракули, которые выводят от скуки. Настоящий дневник пишут симпатическими чернилами на невидимой бумаге. И он не совпадает с биографией — подлинный смысл происходящего сокрыт. Добраться до него труднее, чем до кощеевой смерти, молвленное про нас слово находится за семью морями и хранится за семью печатями.
Когда переворачивается последняя страница дневника, мы умираем. На Страшном Суде мы с удивлением читаем прожитое, выковыривая его из букв, становимся равными Богу, наблюдавшему со стороны Своё тело на кресте.
И на очной ставке с собой выносим себе приговор.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ НЕДОСТАЮЩИМ В НЕДЕЛЕ ДНЯМ
В узкой камере со стульчаком в углу и засиженным слизняками потолком горбился арестант. Он зарос щетиной такой колючей, что и верблюд не решился бы её лизнуть. Арестант скрестил ноги на нарах, точно паук, и уныло тянул:
— Будут золота корыта, будут девки, а пока стены плесенью покрыты, по окнам шарят облака…
Песня билась о ставни, как мотылёк, прорываясь к тусклому, обманчивому солнцу.
«Спаси меня!» — уставился вдруг арестант на Кондратова, как на икону, едва не прожигая взглядом.
Кондратов ворочался с бока на бок, точно кусали клопы.
Спрыгнув с нар, арестант состроил рожу. «Да я тебя насквозь вижу! — вытянул он палец. — Такие ушами ловят эхо, руками — тень, и видеть сны для них — тяжёлая работа!»
Кондратов вздрогнул и проснулся в поту, таком холодном, что на окне замёрзла герань. Он лежал в комнате, как в футляре, за окном высились горы, а зеркало отражало его всклоченные волосы. Он поправил их пятернёй и распахнул дверь, которая, скрипнув, прикрыла окно.
Теперь он думал на языке, с которого не знал перевода, и его молчание сливалось с тишиной гор.
— Девочка нужна? — вырос перед ним чернявый цыган.
Кондратов отмахнулся.
— Может, денег нет? — завертелся под ногами цыган. — Так ты напиши что-нибудь — куплю.
Кондратов развёл руками.
— Мыслей нет, — неожиданно признался он.
— С мыслями и дурак напишет, — ухмыльнулся цыган. — Ты напиши, когда нет.
И вдруг застучал копытом, заметая следы вывалившимся из-под платья хвостом.