Прямой, как древко копья, ствол сонной лиственницы. По стволу, вниз остроклювой головкой, снует серый поползень, озабоченный. Вот спугнул его одинокий грач, прилетевший и усевшийся на протянутую в сторону ветку. Не осталось на той ветке нежной пожелтевшей хвои — одни темные шишечки. И — черный грач. Он издает чудны́е звуки, пытается говорить по-человечьи, старается поведать мне, что не намерен никуда улетать на зиму, что решился и отрекся от кочевого обычая предков — стал оседлым. Что ж, ему виднее. Со своей ветки…
Высказался и замолчал общительный грач, покинул ветку лиственницы, улетел — недалеко. Теперь слышно, как ветер шумит неровно в близком отсюда лесу, как уныло подвывает в далеком поднебесье самолет, как нежно попискивают где-то совсем рядом непоседливые синицы.
И все эти любезные душе целительные звуки внезапно перекрываются бесцеремонным голосом собрата по профессии, возникшего под окном. Он добрый малый, но слишком уж неизменно бодренький, чересчур назойливо шумливый. Утомляют меня такие, и не верю я их рекламному бодрячеству. Куда от них деваться?
— Это что, — вопрошает, — уже бабье лето?
— Нет, еще девичья осень, — неуклюже пытаюсь отшутиться. И разъясняю серьезно, что когда бабье лето — небо голубеет, солнце не за тучей, летучая паутинка на лице оседает, а нынче ничего этого нет, день пасмурный.
Разочарованный таким моим ответом, бедняга отчаливает из-под окна. Дай бог ему писать поярче да печататься почаще. И — найти себе более отзывчивых собеседников.
А мне сегодня хочется побеседовать с героем не нашего времени. С героем давно минувших дней. И не потому, что якобы вознамерился трусливо бежать от непростых неотложных наших дел сегодняшних. Отнюдь! Наоборот даже…
На пластинке, с одной из двух ее сторон, значится: «А. П. Бородин. Ноктюрн». Включаю проигрыватель, устанавливаю пластинку и осторожно опускаю звукосниматель на завертевшийся диск…
В Петербурге осень дает себя знать рано. Неуютный ветер обещает принести не первые тучи и первые заморозки. А пока, невзирая на ветер, небо еще ясное, и невысокое солнце празднично отражается в золоте куполов Исаакиевского и Казанского соборов, Александро-Невской лавры, шпилей Адмиралтейства и Петропавловки. Похоже, вот-вот засверкают под тем же солнцем трубы военного оркестра, зазвучит мужественный марш… Бородин прислушивается. Нет, что-то не слыхать пока. А хотелось услышать.
Они и мужественные, и в то же время грустные, русские военные марши, исполняемые духовыми оркестрами. В этом необычном, неповторимом сочетании мужества и грусти — душа и судьба народа. Душа, определенная и сформированная судьбой. Но позвольте! Разве не свойственно русской душе, помимо мужественной грусти, и безудержное веселье? Разве в самые нелегкие годины своей судьбы разучался народ смеяться?
Ну, разумеется, никто не спорит: не о том — тоже, кстати, высмеянном! — дураке речь, который рыдал на свадьбе и смеялся на похоронах. И не о тех господах нигилистах, которые не смеются весело, а лишь сумрачно усмехаются. Не по душе они Бородину, так называемые нигилисты. Ну что за варварство такое, что за крайность — все подряд рушить, все сплошь отрицать! Не оставить для современников и потомков ни веками созданных духовных ценностей, ни нравственных традиций, ничего? Ничего святого не оставить? Что же в таком случае останется человеку? Озвереть при внешнем человекоподобном облике? А затем и всякое внешнее человеческое подобие тоже утратить? Нет, не по душе сие Бородину.
Да и в разных литературных сочинениях, опять же. Читал он их немало. Есть среди них достойные, спокойно и ясно написанные, где все — в строгой завершенности, все — в гармонии, и жизнь несуетливо созерцается в ее реальной, естественной простоте. Нет, отнюдь не то реально и органично, что встречается в жизни досадного и даже омерзительного. Если пьяные мужики ругаются по-матерному — так это черт знает что! Сие — противоестественно! Ибо противоречит самой натуре человеческой. И живописать подобную мерзость в изящной словесности, как это делает, скажем, вполне уважаемый господин Щедрин в своих «Благонамеренных речах»… Чего ради, спрашивается? Обличить порок? Так сей порок и не скрыт, не прячется, он сам себя на каждом шагу обличает. Век бы его не видеть и не слышать!