Но Бородин себя сатириком не мыслит. Он — никак не сатирик, хотя пошутить и посмеяться всегда не прочь. Но — без яда, без злорадства, вот ведь в чем суть! Он — не сатирик, он, скорее, — поэт, певец возвышенного… Да и вообще никакой он не литератор, хотя порой балуется стихосложением. А баловство это — слагать стихи — в старину вообще входило в перечень непременных рыцарских добродетелей. И музыка для него — быть может, тоже баловство досужее. Хотя досуг этот порой немалого труда требует… Но он не композитор, нет. И не желает никакой известности, не стремится хотя бы приблизиться своею популярностью к славе великого Глинки, что бы там ни утверждал Стасов. И не намерен соперничать с Мусоргским, у которого все так смятенно и мятежно… Бородин — ученый, ученый-химик, вот его призвание! И кое-что на этом научном поприще ему удается. Уже, можно сказать, удалось. Опубликован не один труд по органической химии; получено первое фторорганическое соединение — фтористый бензоил; разработан метод получения бромзамещенных жирных кислот; исследованы реакции альдольной конденсации… Не зря был он поначалу вольным слушателем Медико-хирургической академии, не напрасно — будучи уже доктором медицины — провел три года за пределами Отечества, расширяя и совершенствуя свои знания. Он адъюнкт-профессор по кафедре химии — вот в чем его главный повседневный труд, вот где и чем полезен он своему народу. А музицирование — второстепенное занятие, любимый досуг всего-навсего. Досуг, приносящий душе известное удовлетворение, успокоение, отдых от утомительной житейской суеты…
Эх, жаль, так и не дождался он военного оркестра, не услышал желанного марша! В эти последние солнечные дни уходящей осени что-то не солнечно на душе у Бородина — как в непогоду над Финским заливом. Отчего бы?
Уж неделя, как покинул он Житово, где проводил лето. Хорошо было там, в гостях у природы. А здесь… Нет, не соскучился он по своей полуночной столице, подольше бы ее не видеть!
В Академии наук обстановка — хуже не бывало. Что ни день, что ни час — отвлекают бессчетные комиссии, не дают спокойно трудиться. Досаждают чинуши всяческие, ни черта полезного делать не умеющие и другим не дающие. Развелось их, однако… Но признайся сам себе честно, Бородин: не их ли выводили за ушко да на солнышко столь нелюбезные тебе сатирики? Не только Щедрин. А тот же Гоголь? Но Гоголь — явление особое. Да, он высмеивал, еще как едко высмеивал! И он же — воспевал, еще как вдохновенно воспевал великую душу русскую, богатырскую, способную не по крови, а по духу породниться! И даже в смехе его беспощадном — слеза горючая, боль безутешная. Любил он Русь. А возможно ли любить без слезы и без боли?
Но ты — не Гоголь. И не Глинка. Хотя любишь Россию, ей-ей, не меньше. И стараешься служить ей, служить ее многострадальному народу в меру скромных сил своих, в меру своего разумения. Всегда ли удается?
Вот, скажем, курсы женские, любимое твое детище. Чем плохо, казалось бы? А не сегодня завтра прикрыть их могут. Новый военный министр считает, видите ли, «неудобным» содержать их при своем ведомстве. А что в них «неудобного», что обременительного, в курсах этих? Или даже в столь невинной затее углядел бдительный министр нечто крамольное? Теперь ведь всюду ищут крамолу. Чаще — там, где ею и не пахнет. Боятся? Стало быть, боятся. Иначе бы не искали так ретиво и так невпопад.
А чего бояться-то? Кучки полубезумных крикунов-нигилистов? Что ж, опасаться их, понятно, следует: отрицая всё и вся, недолго и до злодеяния докатиться. Но ведь народ за ними не пойдет, как бы ни страдал. А кричат-то они, между прочим, от имени народа. Только народу от такого крику не легче. И давно известно: в любителях вещать именем народа никогда недостачи не было. Еще со времен Катилины, если не ранее того. А где нынче в Третьем Риме тот Цицерон, который дерзнет и сумеет обличить нынешних последователей Катилины? Не видать и не слыхать.
Но, может, вовсе не крикуны-нигилисты породили растущий не по дням, а по часам великий страх перед крамолой? Может быть, первопричина такого страха — боязнь потерять незаслуженные привилегии, непомерную роскошь и вседозволенность, лишь раздражающую и возмущающую исстрадавшегося простолюдина?
Не перевелись ведь бесчинствующие за счет казны последыши князя Владимира Галицкого, кредо коего было: пожить всласть, ведь на то и власть. А страшился ли князь Галицкий крамолы? Нет, не страшился! Ибо умел, одной рукой отнимая у народа дочерей для утехи и надругательства, другой рукой своей подносить народу зелье хмельное. Вот и славили его до хрипоты скоморохи типа Скулы да Ерошки. Чего же было страшиться Галицкому? Одного только: князя более сильного, за которым — дружина.