"Для этого бедняка, которому не на что обогреть своих детей!" — "Они получили суровое воспитание? Прекрасно! Зачем же их изнеживать?"
"Для этого стыдливого бедняка!" — "Спрячьтесь, и вас не будет видно!"
"На масло для церкви Сен-Ландри!" — "Вы хотите жарить пескарей? Варите их в воде: масло — пища тяжелая для желудка".
"На бедных прокаженных с Цветущего Поля!" — "Положите их на солнце: они будут гнить не так быстро".
"Для этого бедного слепого!" — "Вам повезло: вам не нужна свечка, чтобы ложиться спать".
"На освещение для Богоматери!" — "Велите кормить ее днем: ей не понадобится свеча"».
Глава III.
Распространение просвещения
Встречи с людьми вроде жонглера-шутника, которого мы только что слушали, заставляют задуматься. Была ли подобная свобода мыслить и высказываться, пусть из чистого ехидства, обо всех серьезных вещах на свете свойственна лишь отдельным зубоскалам из плебеев, имевшим живой ум, но очень глубоко погруженным в материальное, и поведение их объяснялось лишь природной грубостью? Или же эти независимые умы получили уроки скептицизма и сознательного позитивизма в более высокой школе, которые и пересказывали на свой лад? Можно предположить, что скорее верен второй вариант, если учесть, сколько раз в литературе самого высокого уровня в то время проявлялась интеллектуальная смелость, в качестве блистательного примера которой можно упомянуть творчество знаменитого Жана де Мёна.
Один изысканный поэт начала XIII в., которого звали Гильом де Лоррис, написал «Роман о Розе». Поэт был проникнут куртуазным духом и принимал все его условности. Избрав аллегорическую манеру, он изобразил, как некий блестящий юный кавалер, вступив во сне в сад бога Любви, посмотрел в волшебный фонтан и заметил там образ Розы, в который тотчас влюбился и с тех пор делал все, чтобы ее сорвать. Достичь победы оказалось нелегко. Влюбленному помогали Радушный Прием, Вольнодушие, Жалость; но Розу охраняло Опасение, которое поддерживали Злоязычие, Стыдливость и Страх. После ряда перипетий злополучная попытка приблизиться к Розе заканчивается неудачей: Роза заключена в башню, где ее будут охранять грозные стражи. Влюбленному остается лишь излить долгую жалобу.
На этом Гильом де Лоррис прекращает свой рассказ. Считал ли автор его законченным? Конечно, трудно себе представить обычный роман, который бы обрывался так резко, и пособие по искусству любви — а в некоторых отношениях это произведение претендует на принадлежность к данному жанру — должно было бы привести вздыхателя к успеху. Но у Гильома де Лорриса имелся особый мотив: свое «искусство любви» он не предназначал для просвещения невежд. Он писал, чтобы понравиться своей даме, в надежде заслужить ее благосклонность, и не имел иного намерения, кроме как описать в признании, прикрытом аллегориями, те испытания, на которые его, как всякого влюбленного, обрекла любовь. Какая задача может быть деликатнее? Но возможна ли нескромность более шокирующая, нежели рассказ о победе? Даже если успех был достигнут, оповещать о нем было бы не очень прилично; а трубить победу, пока она не стала верной, было бы самое меньшее тактической ошибкой. Условности всякого рода, литературные и моральные, предписывали автору ограничиться выражением чувств героя, открывающего сердце и выражающего свое отчаяние; и многие находили, что Гильом де Лоррис после жалоб Влюбленного поставил финальную точку.
Так не полагал Жан де Мён, который лет через сорок после смерти Гильома вознамерился, считая роман этого поэта незавершенным, написать его окончание. Одного этого замысла уже достаточно, чтобы судить о его авторе. Совершил ли Жан де Мён промах по наивности, не поняв сдержанности своего предшественника, или сознательно сделал вид, что считает незаконченным заведомо завершенное произведение, только он сразу же показал себя человеком совсем иного рода, чем Гильом: то ли менее утонченным, то ли более циничным.
Какой бы ни была его начальная установка, факт тот, что свой замысел он осуществил и к поэме Гильома, насчитывающей около четырех тысяч стихотворных строк, к этой изящно-соразмерной основной части под предлогом ее завершения добавил чудовищный «довесок» в восемнадцать тысяч строк. Может быть, новый рассказчик в совершенстве владел повествовательным даром, и его обаяние романиста заставляет забыть непропорциональность его композиции? Отнюдь. Интрига романа его не интересовала. Она была ему настолько неинтересна, что он, так сказать, не приложил никаких усилий, чтобы выдумать что-то новое, и, не смущаясь повторами, материал для большинства эпизодов попросту позаимствовал у предшественника.
Возможно, этот странный продолжатель, столь мало одаренный даром слова, сумел хотя бы точно уловить дух первого романиста и как верный толкователь прояснить его мысли? Куда там. И здесь как раз надо отметить примечательный факт: трудно вообразить более резкий контраст двух образов мышления, особенно в том, что касается представления о любви.