Так он беспечно переходил из салона в салон, любезничал с дамами, с которыми занимался английским, а также с теми, кого еще только желал покорить для этой цели, за столом, по обычаю своей страны, сначала разрезал мясо на маленькие кусочки, откладывал нож на край тарелки, опускал левую руку и, держа вилку в правой, съедал подобным образом заготовленное. От этой привычки, заметив, что соседки и визави наблюдают за ней с большим интересом, он не отказывался.
С Розалией он любил болтать и в сторонке, с глазу на глаз, не только потому, что она являлась одной из его кормилиц и «bosses»,[30]
но из искренней симпатии. Ибо если холодный ум и духовные запросы дочери внушали ему робость, то сердечная женственность матери импонировала, и, не интерпретируя верно ее чувств (ему и в голову не приходило делать это), он просто купался в излучаемом ею тепле, нравился себе в нем и почти не обращал внимания на появляющиеся при этом признаки напряжения, неловкости, которые понимал как выражение европейской нервозности и потому глубоко уважал. Ну а кроме того, при всех страданиях облик ее поражал тогда новым расцветом, она помолодела, в связи с чем ей делали комплименты. Вид ее и всегда отличался моложавостью, но во время разговоров, обыкновенно веселых и всегда дававших ей возможность смехом подкорректировать наползающую кривую улыбку, нельзя было не заметить блеска красивых карих глаз, подвижности черт пополневшего и посвежевшего лица, румянца, который, хоть и несколько лихорадочно-горячечный, так к ней шел и быстро восстанавливался после накатывающей порой бледности. На вечерах много и громко смеялись, ибо единодушно не чинились налегать на вино, пунш, и то, что могло бы показаться в поведении Розалии эксцентричным, тонуло во всеобщей, на удивление слабо сдерживаемой непринужденности. Как счастлива она, однако, бывала, когда в присутствии Кена кто-либо из женщин говорил ей: «Дорогая, вы восхитительны! Сегодня вечером вы выглядите прекрасно! Заткнете за пояс двадцатилетнюю. Скажите же, где вы обнаружили источник живой воды?» А если возлюбленный еще к тому же поддакивал: «Right you are! Фрау фон Тюммлер is perfectly delightful tonight»,[31] она смеялась, причем вспыхнувшие от радости щеки можно было объяснить услышанной лестью. Она отворачивалась, но думала о его руках и вновь чувствовала, как нутро ее заливает, затопляет невероятная сладость, что с ней теперь случалось нередко и что все остальные видели своими глазами, когда находили ее молодой и привлекательной.Именно в один из таких вечеров, после того как общество разошлось, она нарушила верность намерению держать при себе сердечную тайну, это недозволенное, причиняющее страдание, но такое пленительное чудо души и не открывать его даже подруге-дочери. Вследствие непреодолимой потребности поделиться она оставила данное себе обещание и доверилась умной Анне, не только потому, что нуждалась в любяще-понимающем участии, но и из желания мудро восславить то, что сотворила с ней природа, эту человеческую необычайность, каковой оно и являлось.
Около полуночи дамы возвращались на такси домой. Шел мокрый снег, Розалия озябла.
— Позволь мне еще на полчасика зайти к тебе, в твою уютную комнату, — сказала она. — Мне холодно, а голова горит, боюсь, о скором сне нечего и думать. Если бы ты напоследок сделала нам чаю, вот было бы славно. От этого пунша у Рольвагенов так муторно. Рольваген сам его готовит, но у него крюки, а не руки, он же доливает в мозельское кельнский апельсиновый шнапс, а потом еще немецкого шампанского. Завтра у нас у всех опять будет жуткая головная боль и жестокое hang-over.[32]
То есть у тебя нет. Ты разумна и пьешь немного. А я за разговорами забываюсь и не замечаю, как мне все подливают, подливают, все думаю, что это еще первый бокал. Да, сделай-ка нам чаю, прекрасно. Чай бодрит, но вместе с тем успокаивает, и, выпив в нужный момент горячего чаю, ни за что не простудишься. У Рольвагенов было слишком натоплено — по крайней мере мне так показалось, — а потом такая слякоть на улице. Но разве это не провозвестие весны? Сегодня днем в городском парке мне показалось, я ее почуяла. Но твоя глупая мать чует весну, как только минует самый короткий день и начинает прибывать света. Какая прекрасная мысль, что ты включила электрический обогреватель; топили уже давно. Мое дорогое дитя, ты умеешь создать уют и доверительную обстановку, чтобы пошептаться с глазу на глаз перед сном. Видишь ли, Анна, я уже давно хочу поговорить с тобой по душам, от чего — да-да, конечно, — ты никогда не увиливала. Но есть такие вопросы, дитя мое, чтобы поставить, обсудить их, нужна особо доверительная обстановка, урочный час, развязывающий язык…— Какие вопросы, мама? Сливок я не могу тебе предложить. Хочешь немного лимона?