— Вопросы сердца, дитя мое, вопросы природы, чудесной, загадочной, всесильной, порой творящей с нами нечто такое странное, противоречивое, даже непостижимое. Тебе это тоже известно. В последнее время, милая моя Анна, я думала о твоей прошлой — прости, что касаюсь этого, — о твоей тогдашней истории с Брюннером, о твоем страдании, что ты изливала мне в час, подобный этому, и в злости на себя даже называла позором, именно из-за постыдного конфликта, в который вступил твой рассудок, твое суждение с сердцем или, если угодно, с чувствами.
— Хорошо, что ты уточнила, мама. Сердце — сентиментальные мечтания. Не стоит называть сердцем нечто совсем иное. Ведь сердце наше говорит, только получив одобрение суждения и рассудка.
— Это ты так считаешь. Ты всегда была за единство и придерживалась того мнения, что природа сама устанавливает гармонию между душой и телом. Но ты не можешь отрицать, что тогда жила в дисгармонии — именно между желаниями и суждением. Ты была в то время очень молода, и перед лицом природы тебе нечего было стыдиться этой потребности, но вот суждение твое назвало ее унизительной. И твоя потребность перед ним не устояла, вот в чем заключался твой стыд и твое страдание. Ибо ты горда, Анна, очень горда и никак не можешь принять, что можно гордиться уже самим чувством, что существует гордость чувства, не снисходящая до того, чтобы оно кому-то в чем-то признавалось или перед кем-то отчитывалось — перед суждением, рассудком, даже перед самой природой; в этом мы сильно отличаемся друг от друга. Ибо для меня сердце превыше всего, и если природа вливает в него не подобающие ему более ощущения, вроде бы приводящие к противоречию между сердцем и самой природой, — разумеется, это болезненный стыд, но стыд ведь касается только недостоинства, он есть сладостное изумление, благоговейный страх перед природой и жизнью, которую первая изволит даровать отжившему.
— Дорогая моя мама, — отвечала Анна, — прежде всего позволь мне отклонить честь, которой ты удостоила мою гордость и рассудок. Если бы не вмешалась милостивая судьба, они бы тогда самым жалким образом подчинились тому, что ты называешь сердцем, и, думая о том, куда бы оно завело меня, я благодарю Бога, что желания его не исполнились. Я последняя вправе бросить камень. Но речь не обо мне, а о тебе, и честь, что ты намерена мне открыться, я отклонять не хочу. Не правда ли, ведь намерена? Твои слова свидетельствуют об этом, только они темны, поскольку слишком общи. Прошу тебя, научи, как мне применить их к тебе, как мне их понимать?
— А что бы ты сказала, Анна, если бы твою мать на старости лет вдруг охватило горячее чувство, приличествующее лишь полной силы юности, лишь зрелости, а не отцветшей женственности?
— К чему сослагательное наклонение, мама? Судя по всему, дело обстоит именно так, как ты и говоришь. Ты полюбила?
— Как ты это сказала, мое милое дитя! Как свободно, смело, открыто ты выговорила слово, которое с таким трудом сходит у меня с языка и которое я так долго носила в себе вместе со всем тем, что оно означает, — с постыдным счастьем, страданием, — таила ото всех, от тебя в том числе, так тщательно, что вообще-то это должно стать для тебя громом посреди ясного неба, неба твоей веры в матронино достоинство матери! Да, я полюбила, полюбила горячо и жадно, столь блаженно и столь жалко, как и ты любила когда-то в юности. По сравнению с чувством мой рассудок так же слаб, как когда-то и твой, и, испытывая гордость за весну души, чудесный дар природы, я все же страдаю, как и ты когда-то, и ощущаю непреодолимую потребность все тебе рассказать.
— Моя дорогая, хорошая мама! Тогда спокойно расскажи мне все. А коли трудно говорить, станем спрашивать. Кто он?
— Это должно стать для тебя потрясающей новостью, дитя мое. Молодой друг нашего дома. Учитель твоего брата.
— Кен Китон?
— Он.
— Значит, он. Ладно. Пожалуйста, мама, не бойся, что я начну восклицать: «Непостижимо!», хотя обычно так и поступают. Как пошло, как глупо хулить за непостижимость чувство, которым не можешь проникнуться сам. И все же — хоть я очень боюсь тебя обидеть — прости моему участию вопрос: вот ты говоришь о не подобающей твоим годам страсти, обвиняешь себя в том, что лелеешь чувства, которых уже недостойна. А ты спрашивала себя, достоин ли он твоих чувств, этот молодой человек?
— Он? Достоин? Я решительно тебя не понимаю. Я люблю, Анна. Кен восхитительнее всех молодых мужчин, которых видели мои глаза.
— И поэтому ты его любишь. Может, попытаемся поменять местами причину и следствие и тем самым восстановить их очередность? Не может ли быть так, что он представляется тебе столь восхитительным, поскольку ты в него… поскольку ты его любишь?
— О, дитя мое, ты разделяешь нераздельное. Здесь, в моем сердце моя любовь и его восхитительность — одно.