Перечитываю записные книжки Блока. Как умны и интересны его заметки на заседаниях Чрезвычайной следственной комиссии. Какой реализм и какое историческое чутье! Откуда это у «символиста», искушенного всяческими духовными отвлеченностями?
Биография — это рассказ о жизни человека, или, как говорили в старину, жизнеописание. Хочется, чтобы рассказ этот был связным, хотя это нынче и не в моде. Но моды проходят, а хорошие книги остаются. Еще хочется, чтобы он был подробным: не застревал в подробностях, но и не гнушался ими. Хочется увидеть эпоху, в которой жил герой рассказа, — его глазами. Хочется увидеть все, что героя формировало и влияло на него. Я говорю «увидеть», а не «понять», потому что биограф только через увиденное может привести нас к пониманию. Хочется, чтобы после прочтения биографии у нас оставалось ощущение, что мы этого человека
Я бы сказал, что рассказывать о жизни Блока нетрудно. Почему? Потому что существует бесценный клад его автобиографической прозы. Я называю автобиографической прозой его письма, дневники и записные книжки. В последнем собрании сочинений это занимает три больших тома: в общей сложности более 90 печатных листов. К ним надо прибавить некоторые из его публицистических статей: в них тоже много фактов, характеристик, оценок, признаний. В этих 90 с лишним листах живет, смеется, печалится, сердится, размышляет сам поэт. Многие годы жизни Блока так хорошо продокументированы письмами к матери и дневниками, что буквально могут быть описаны день за днем и даже иногда час за часом. Блок приучил себя отдавать себе отчет в своем времяпрепровождении. Это дает удивительное ощущение сопутничества с Блоком, если читаешь это подряд. Понимаешь, как и почему у него изменилось настроение, что его озаботило, на что он надеется. Большие поэты — почти всегда — отличные прозаики. Характерно при этом, что их проза проще, малоукрашенней, естественней, разговорней их стихов (Пушкин, Лермонтов, Байрон, Маяковский, Ахматова и другие). И прозаический «стиль» Блока тоже безо́бразен, краток, естественен. В нем нет условной возвышенности слога, общепоэтических красивостей (за некоторыми исключениями экспериментального порядка в прозаических опытах самого раннего Блока). Письма и дневники писались набело, импровизационно, то есть с предельным приближением к самому себе, без «старанья». Их интонация разговорна, индивидуальна: это интонация живого Блока, Блока наедине с самим собой.
Поэт может сломать жанр, только став жанром и сломав себя как человек (Блок, Есенин).
Дом, где жил и умер Блок. Набережная Пряжки без ограды. Добротный буржуазный дом на углу. Он тот же, но вокруг многое изменилось. Впрочем, старое дерево во дворе, вероятно, уже росло при нем. И закат, этот удивительный оранжевый закат — тот же…
О Мандельштаме
Это меньше всего мемуары.
Я видел Мандельштама несколько раз в жизни, однажды слушал, как он читает стихи, и ни разу с ним не разговаривал.
Это заметки читателя, читателя-современника… Заметки эти делались годами, исподволь, попутно чтению и перечитыванию его стихов, разговорам и воспоминаниям о нем.
Не мемуары, не исследование: всего лишь слабый отблеск немеркнущего света стихов Мандельштама, отзвук им сказанного.
Вчера[9]
встретил на Тверском бульваре Юзовского, и он позвал меня в редакцию «Литературной газеты» на чтение Осипом Мандельштамом новых стихов. В самой большой комнате редакции, среди канцелярских столов и принесенных из других комнат стульев, собралось несколько десятков человек, в большинстве редакционные девицы. Из знакомых вижу Катю Трощенко, О. М. Брика и еще кое-кого. Мандельштам одновременно величественен и забавен, горделив и уязвим, невозмутим и нервен, спокоен и беззащитен — истинный поэт. Когда он стал читать в странной, тоже чисто «поэтической» манере, противоположной «актерской», хотя, пожалуй, более условной, у меня почему-то сжималось сердце. Я знаю чуть ли не назубок все напечатанное, но новое не похоже на прежнее. Это не «акмеистический» и «неоклассический» Мандельштам — это новая свободная манера, открыто сердечная, как в поразительных стихах о Ленинграде, или тоже по-новому «высокая», как в лучшем из прочитанного — «Себя губя, себе противореча». Обсуждение с ничего не стоящими словами о «простоте». Банальности Селивановского. Лучше всех говорили Шкловский и Мирский. Мирского я увидел в первый раз — он любопытен: бывший князь с исторической фамилией (Святополк-Мирский), эмигрант, эстет и член английской компартии. Крученых почему-то заставлял всех расписываться в какой-то засаленной общей тетради. Он сам плел ерунду.