Блокадные тексты Инбер интересны как противоположный Вишневскому полюс. В отличие от Вишневского, Инбер очень лично переживала происходящее вокруг нее. Ее дневник «Почти три года», опубликованный в 1946 году, был одновременно и историей написания в 1941–1943 годах поэмы «Пулковский меридиан», начавшей публиковаться с 1942 года. Сталинская премия, освящавшая тему ленинградской блокады, неслучайно была присуждена за обе эти книги в 1946 году. Дневник и поэма дополняют друг друга: дневник детализирует, поэма обобщает. Дневник наполнен шокирующе точными деталями, которые усиливаются образом автора – сугубо цивильного, непривычного и неприспособленного к тяготам военной жизни. Это делает бесконечные описания смерти от голода, холода и болезней особенно контрастными. Разумеется, быт Инбер, жены одного из руководителей медицины в блокадном городе, был далек от обычного. Как заметила Лидия Гинзбург, «о голоде оказались в силах написать только самые сытые в Л<енинграде> люди – О. Б<ерггольц>, В. И<нбер>»[106]
. В дневнике Инбер обобщений почти нет. Это, как кажется, сугубо приватный документ. Между тем сам факт его почти немедленной публикации снимает границу между личным и публичным, размывая определяющее свойство дневника – его приватность.Но главное – дневник, фиксирующий повседневность, находится в прямой связи с поэмой, работа над которой (процесс написания, переработки, публичные читки) стала едва ли не делом жизни для Инбер в дни блокады. Связь эта не просто событийная. Поэма как будто «отцеживала», используя выражение Вишневского, из повседневности те смыслы, которые Инбер могла из нее извлечь, превращая реальность в жмых. Уход от рефлексии в риторику борьбы и победы, отказ от проработки опыта оказываются здесь настолько полными, что разводятся даже жанрово. Повседневность-дневник и генерализация-поэма не встречаются. Поэма берет у повседневности шокирующие детали и последовательность, представляя собой, по сути, параллельный дневник. Она начинается с картин ужасов войны и жизни в блокадном городе, а заканчивается пробуждением и восстановлением города. Последняя глава «Восстановление» пишется в 1943 году, когда блокада еще не была полностью снята и жизнь только начинала возвращаться в город. В настоящем: «Любой район, часть города любая, / Мосты, проспекты, парки, острова, – / Везде звучат желанные слова / По радио: „Противник отступает!“ / И мы приказы слушаем вождя, / От гордости и счастья трепеща». Это объясняет острое ожидание долгожданного «восстановления», которое изображается как призыв радостного будущего: «Все признаки. Всё на весну похоже. / И шорох льда, и аромат реки, / И маленькие эти огоньки / По темным улицам в руках прохожих, – / Весь город ими трепетно унизан: / Канун Победы. Светлый праздник близок». Но в действительности речь идет о бегстве от опыта настоящего, еще не остывшего и длящегося, который объявляется прошлым. Победа в войне сворачивается в Историю, еще не наступив. Она одновременно является и победой над опытом.
«Пулковский меридиан» не случайно стал каноническим литературным текстом периода войны: он является настоящим собранием конвенций советской военной литературы, в которых заложен механизм удержания письма в рамках эмоционального дискомфорта, направленного на мобилизацию, но не постановку, а тем более проработку экзистенциальных вопросов, поставленных осмыслением опыта. А потому эти конвенции являются еще и механизмом его последующего стирания.
Основные идеологемы военной литературы раскрываются в поэме поглавно. Уже первая глава «Мы – гуманисты» противопоставляет советский гуманизм бесчеловечности нацизма. Вначале путем изображения страдания и жертв (вот «Девушка без глаз / (Они полны осколками стекла) / Рыдает, что она не умерла»). Затем картины ужасов сменяются первыми обобщениями: «Затем ли итальянец Леонардо / Проникнуть тщился в механизм крыла, / Чтоб в наши дни, в Берлине после старта / Фашистская машина курс взяла / На университетские аллеи / Времен еще Декарта и Линнея?» Основная установка военной поэзии – мобилизационная. Поэтому обобщения всякий раз направляются не на проблематизацию, но на прагматику. В данном случае – призыв к мести: «Мы отомстим за юных и за старых: / За стариков, согнувшихся дугой, / За детский гробик махонький такой, / Не более скрипичного футляра. / Под выстрелами, в снеговую муть, / На саночках он совершал свой путь. / Сам Лев Толстой, когда бы смерть дала / Ему взглянуть на Ясную Поляну, / Своей рубахи, белой, как зима, / Чтоб не забрызгать кровью окаянной. / Фашиста, осквернителя могил, / Он старческой рукой бы задушил». Упоминание Толстого здесь, конечно, неслучайно: проповеднику непротивления злу предстоит освятить призыв к мести.