Читаем Прах Анджелы полностью

— Я встречаюсь тут с Па Китингом, и он угостит меня первой взрослой пинтой.

— Вот как? Надо же. Он вот-вот придет, так что налью-ка я пока пинту ему, да и тебе тоже налью, хорошо?

— Да, сэр.

Приходит дядя Па и приглашает меня сесть с ним у стены. Бармен приносит наши пинты, дядя Па расплачивается, и, подняв кружку, сообщает присутствующим:

— Это мой племянник, Фрэнки Маккорт, сын Анджелы Шихан, сестры моей жены. Это его первая пинта. Твое здоровье, Фрэнки, живи долго и радуйся пиву, но не слишком часто.

Присутствующие кивают, поднимают кружки и пьют; на губах и усах у них остаются белые полосы пены. Я отпиваю большой глоток из кружки, но дядя Па меня останавливает.

— Притормози, ради Бога, сразу-то все не выпивай, там, откуда это пиво взяли, его еще полно осталось — дай бог здоровья и процветания семейству Гиннесс.

Я говорю ему, что хочу и его тоже пинтой угостить с последней получки на почте, но он отказывается.

— Нет, неси деньги матери, угостишь, когда приедешь в гости из Америки — опьяненный успехом и с горячей блондиночкой под руку.

Мужчины в пабе сокрушаются, куда же мир катится, и удивляются, что Герману Герингу удалось избежать виселицы, отравившись за час до казни. Янки в Нюрнберге заявляют, что не знали, где этот нацистский ублюдок прятал капсулу с ядом. В ухе? В носу? В заднице? Ведь вдоль и поперек каждого нациста янки обыскали, и все равно Геринг их обдурил. Атлантику переплыли, в Нормандии высадились, Германию к черту разбомбили, и после всего этого не смогли найти какую-то капсулу в жирной Геринговой заднице.

Дядя Па берет мне еще пинту. Вторую пить труднее — во мне уже столько пива, что пузо скоро лопнет. Мужчины говорят о концентрационных лагерях и о несчастных евреях, которые ни одной живой душе ничего плохого не сделали, а попали в душегубку — мужчины, женщины, дети. Дети, Господи, они-то что плохого сделали? Ботиночки детские повсюду валяются, народу битком. Паб будто в тумане, голоса звучат то тише, то громче.

— Ты как? — спрашивает дядя Па. — Побелел чтой-то весь. — Он ведет меня в туалет, и мы облегчаемся возле стены, которая качается взад и вперед.

В паб ноги уже не идут: сигаретный дым, кислое пиво, жирная задница Геринга, разбросанные повсюду детские ботиночки — нет, я домой пойду, спокойной ночи, дядя Па, спасибо.

Он велит мне идти прямиком домой к маме, ох, не знает он ни про чердак, ни про зеленый диван, ни про то, что я обречен, так обречен, что умри прямо сейчас — в мгновение ока в ад бы попал.

Дядя Па возвращается к своей пинте, а я выхожу на О’Коннелл-стрит. Да тут же церковь иезуитов в двух шагах. Почему бы не пойти и не покаяться в грехах накануне шестнадцатилетия? Я звоню в дверь священнику. Мне открывает рослый мужчина.

— Да?

— Я хочу исповедаться, святой отец.

— Я не святой отец, а монах, то есть брат, — отвечает он.

— Хорошо, брат. Позвольте мне исповедаться, а то мне завтра шестнадцать исполняется. Чтоб в состоянии благодати быть в день рождения.

— Пошел прочь, — говорит он. — Ты пьян. Ребенок еще, а пьян как сапожник, да еще в дверь священника ломишься в такой-то час. Уходи или полицию вызову.

— Ну, пожалуйста, прошу вас. Мне только исповедаться. Я обречен.

— Пьян ты, а не обречен, и не раскаялся, как следует. — Он захлопывает передо мной дверь.

Ну, вот, опять. Но завтра мне шестнадцать, и я звоню снова. Брат открывает дверь, разворачивает меня, дает пинка под зад, и я лечу по ступенькам вниз.

— Еще раз позвонишь, руку сломаю, — грозит он.

Монахи-иезуиты не должны так говорить. Они должны быть похожими на Господа нашего и не грозить, что руки переломают.

Меня мутит. Надо идти домой, спать. Я плетусь по Баррингтон-стрит, держась за ограду, а в переулке — за стену. Мама сидит у огня, курит «Вудбайн», братья спят наверху.

— Вот, значит, в каком состоянии ты теперь домой приходишь, — говорит она.

Слова выговариваются с трудом, но я объясняю ей, что выпил первую пинту с дядей Па, папы же нет, чтоб меня угостить.

— Надеюсь, дядя Па знал, что делал.

Я, шатаясь, подхожу к стулу.

— Совсем как отец, — говорит мама.

— Уж лучше как отец, — выговариваю я заплетающимся языком. — Чем как Ламан Гриффин.

Мама отворачивается и смотрит на золу в камине, но я не хочу молчать, потому что выпил пинту, нет, две пинты, завтра мне шестнадцать, я мужчина.

— Слышала? Лучше буду как отец, чем как Ламан Гриффин.

Мама встает и смотрит на меня.

— Думай, что говоришь.

— Сама лучше б подумала.

— Не смей так разговаривать с матерью.

— Как хочу, так и буду разговаривать.

— Ты выражаешься, как мальчик на побегушках.

— Да? Неужто? Лучше быть мальчиком на побегушках, чем таким, как старый пьяница Гриффин с его вечными соплями, чердаком и теми, кто к нему туда лазил.

Она уходит от меня, но я нагоняю ее наверху в маленькой комнате.

— Уйди, оставь меня в покое.

— Ламан Гриффин, Ламан Гриффин! — не унимаюсь я.

— Уйди отсюда! — Она толкает меня к выходу, а я даю ей пощечину; ее глаза тут же наполняются слезами.

— Никогда больше не смей так делать, — всхлипывает она.

Перейти на страницу:

Все книги серии XX век — The Best

Похожие книги